Женский портал. Вязание, беременность, витамины, макияж
Поиск по сайту

Лето господне почему так называется

Стр. 3 из 122

Во дворе было много ремесленников – бараночников, сапожников, скорняков, портных. Они дали мне много слов, много неподражаемых чувствований и опыта. Двор наш для меня явился первой школой жизни – самой важной и мудрой. Здесь получились тысячи толчков для мысли. И все то, что теплого бьется в душе, что заставляет жалеть и негодовать, думать и чувствовать, я получил от сотен простых людей с мозолистыми руками и добрыми для меня, ребенка, глазами».

Из закромов памяти пришли Шмелеву впечатления детства, составившие «Лето Господне», совершенно удивительную книгу по поэтичности, духовному свету, драгоценным россыпям слов.

Конечно, мир «Лета Господня» – мир Горкина, бараночника Феди и богомольной Домны Панферовны, старого кучера Антипушки и приказчика Василь Василича, «облезлого барина» Энтальцева и солдата Махорова «на деревянной ноге», колбасника Коровкина, рыбника Горностаева, птичника Солодовкина и «живоглота» – богатея крестного Кашина, – этот мир одновременно и не существовал и был, преображенный в слове. И эпос шмелевский, поэтическая мощь от этого только усиливаются.

«Шмелев никогда не заимствует канву для своей фабулы у внешнего порядка событий. Он не нуждается в этом. Фабула его произведений развертывается самостоятельно из самого предметного содержания. Но в книге «Лето Господне. Праздники» он строит свою фабулу как бы на внешней эмпирической последовательности времен, а в сущности идет вослед за календарным годом русского Православия.

Годовое вращение, этот столь привычный для нас и столь значительный в нашей жизни ритм жизни, имеет в России свою внутреннюю, сразу климатически бытовую и религиозно-обрядовую связь. И вот в русской литературе впервые изображается этот сложный организм, в котором движение материального солнца и движение духовного религиозного солнца срастаются и сплетаются в единый жизненный ход. Два солнца ходят по русскому небу: солнце планетное, дававшее нам бурную весну, каленое лето, прощальную красавицу осень и строго-грозную, но прекрасную и благодатную белую зиму, – и другое солнце, духовно-православное, дававшее нам весною – праздник светлого, очистительного Христова Воскресения, летом и осенью – праздники жизненного и природного благословения, зимою, в стужу, – обетованное Рождество и духовно-бодрящее Крещение. И вот Шмелев показывает нам и всему остальному миру, как ложилась эта череда двусолнечного вращения на русский народно-простонародный быт и как русская душа, веками строя Россию, наполняла эти сроки Года Господня своим трудом и своей молитвой. Вот откуда это заглавие «Лето Господне», обозначающее не столько художественный предмет, сколько заимствованный у двух Божиих Солнц строй и ритм образной смены».

«Лето Господне» – книга для семейного чтения. Ее лучше всего читать в добрых старых традициях – вечерами, вслух, на пользу не только детям, но и самим родителям, главу за главой. Это пища для ума и сердца и ребенку, и подростку, и юноше, и взрослому человеку. Ибо никогда не поздно подумать над тем, над чем понуждает думать Иван Сергеевич Шмелев: над предназначением маленького человека, вступающего в этот мир.


Олег Михайлов

I. Праздники

Наталии Николаевне и Ивану Александровичу Ильиным посвящаю.

Два чувства дивно близки нам -

В них обретает сердце пищу -

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам.

Великий пост

Чистый понедельник

Я просыпаюсь от резкого света в комнате: голый какой-то свет, холодный, скучный. Да, сегодня Великий пост. Розовые занавески, с охотниками и утками, уже сняли, когда я спал, и оттого так голо и скучно в комнате. Сегодня у нас Чистый понедельник, и все у нас в доме чистят. Серенькая погода, оттепель. Капает за окном – как плачет. Старый наш плотник-филенщик Горкин сказал вчера, что Масленица уйдет – заплачет. Вот и заплакала – кап… кап… кап… Вот она! Я смотрю на растерзанные бумажные цветочки, на золоченый пряник «масленицы» – игрушки, принесенной вчера из бань: нет ни медведиков, ни горок – пропала радость. И радостное что-то копошится в сердце: новое все теперь, другое. Теперь уж «душа начнется», – Горкин вчера рассказывал: «Душу готовить надо». Говеть, поститься, к Светлому дню готовиться.

– Косого ко мне позвать! – слышу я крик отца, сердитый.

Отец не уехал по делам: особенный день сегодня, строгий, – редко кричит отец. Случилось что-нибудь важное. Но ведь он же его простил за пьянство, отпустил ему все грехи: вчера был Прощеный день. И Василь Василич простил всех нас, так и сказал в столовой на коленках: «Всех прощаю!» Почему же кричит отец?

Отворяется дверь, входит Горкин с сияющим медным тазом. А, Масленицу выкуривать! В тазу горячий кирпич и мятка, и на них поливают уксусом. Старая моя нянька Домнушка ходит за Горкиным и поливает, в тазу шипит, и подымается кислый пар – священный. Я и теперь его слышу, из дали лет. Священный… – так называет Горкин. Он обходит углы и тихо колышет тазом. И надо мной колышет.

– Вставай, милок, не нежься… – ласково говорит он мне, всовывая таз под полог. – Где она у тебя тут, Масленица-жирнуха… мы ее выгоним. Пришел пост – отгрызу у волка хвост. На Постный рынок с тобой поедем, васильевские певчие петь будут – «Душе моя, душе моя», – заслушаешься.

Незабвенный, священный запах. Это пахнет Великий пост. И Горкин совсем особенный – тоже священный будто. Он еще до свету сходил в баню, попарился, надел все чистое – Чистый сегодня понедельник! – только казакинчик старый: сегодня все самое затрапезное наденут, так «по закону надо». И грех смеяться, и надо намаслить голову, как Горкин. Он теперь ест без масла, а голову надо, по закону, «для молитвы». Сияние от него идет, от седенькой бородки, совсем серебряной, от расчесанной головы. Знаю, что он святой. Такие – угодники бывают. А лицо розовое, как у херувима, от чистоты. Я знаю, что он насушил себе черных сухариков с солью и весь пост будет с ними пить чай – «за сахар».

– А почему папаша сердитый… на Василь Василича так?

– А, грехи… – со вздохом говорит Горкин. – Тяжело тоже переламываться, теперь все строго, пост. Ну, и сердются. А ты держись, про душу думай. Такое время, все равно как последние дни пришли… по закону-то! Читай: «Господи Владыко живота моего». Вот и будет весело.

Прежде чем углубиться в содержание книги и впечатления, которые она произвела на меня, читателя довольно избирательного, стоит обратиться к биографии автора, влияние которой прослеживается на протяжении всего романа. В истории жизни писателя нас будет больше всего интересовать детство (относительно романа «Лето Господне»).

«Лето Господне» 1: Праздники

«Лето Господне» 2: Радости

«Лето Господне» 3: Скорби

Читает Екатерина Краснобаева

Иван Шмелев: биография кратко

Писатель родился 3 октября 1873 г. в Москве в патриархальной религиозной семье. Отец был известным подрядчиком, и на двор Шмелёвых стекались строители со всей России. Мальчик впитывал народную культуру, обычаи, язык, песни, прибаутки, поговорки - всё, что потом преобразится и заиграет в неповторимой «шмелёвской» прозе. «Мы из торговых крестьян, — говорил о себе Шмелев, — коренные москвичи старой веры».

Начальное образование Иван Шмелёв получил дома, под руководством матери, которая особое внимание уделяла литературе и, в частности, изучению русской классики. Затем поступил в шестую Московскую гимназию, после окончания которой стал в 1894 году студентом юридического факультета Московского университета. В 1898 году окончил университет и год служил в армии. Затем на протяжении восьми лет служил чиновником по особым поручениям Владимирской казённой палаты Министерства внутренних дел; Шмелёвы тогда жили во Владимире на Царицынской улице (ныне улица Гагарина).

Обе революции (февральскую и октябрьскую) писатель не принял, хотя первоначально пытался принять. Но для него стало очевидно, что его мировоззрение вступило в конфликт с моралью нового времени. За конфликтом нравственным пришло вполне себе физическое противостояние писателя с властью: был расстрелян его сын, самому ему тоже угрожала опасность. Тогда он принимает решение эмигрировать. За границей он часто публикуется, работает в эмигрантской газете, однако от нищеты его это едва спасало. Его старость была омрачена тяжёлой болезнью и нищетой. Скончался Шмелёв в 1950 году от сердечного приступа, погребён был на парижском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа.

Художественный стиль Шмелева

С первых фраз язык Ивана Шмелева приковал моё внимание: это простой, чистый народный слог, в других книгах я такого не встречала. Так говорила или народная русская толща, или вышедшая из народа интеллигенция то с маленькими, то большими неправильностями и «искаженьицами», которые совсем непереводимы на другой язык, но которые по-русски так плавно закруглены, так сочны, так «желанны» в народном произношении. Писатель играет буквами, как пазлом, собирая из него совершенно невозможные формы, которые удивительным образом излучают свет и открывают секреты русской души.

Композиция в романе «Лето Господне»

«Лето Господне» — это роман, в котором нет сюжета, в такой форме, в которой мы привыкли его видеть. Это не то произведение, на протяжении которого идет развитие действия с привычными героями, нет так же здесь и привычной нам структуры. В романе Шмелев реализовал принцип кольцевой композиции: он состоит из сорока одной главы-очерка, каждая из которых может рассматриваться как отдельное произведение, так как они являются замкнутыми сами в себе. В центре этой замкнутой вселенной - мальчик Ваня, от имени которого ведётся повествование.

О чем роман «Лето Господне»: суть и смысл

Быт семьи, которая описывается в романе и через которую автор показывает нам образ Руси, отличается своеобразным старообрядческим демократизмом. Хозяева и работники вместе постились, вместе блюли обряды, ходили на богомолье, жили не просто рядом, но и вместе. И это отсутствие раздвоенности, единство духовных принципов и реального образа жизни оказали благодатное влияние на формирование нравственного мира мальчика.

Читая этот роман, погружаешься в удивительный мир старой дореволюционной Москвы 1880-х, в которой есть место ярмаркам, гуляниям, постным рынкам и всем христианским праздникам, которые Шмелёв описывает так ярко, сочно и тепло, что и после прочтения книги этот огонек остаётся в сердце, вполне возможно, что навсегда.

Нашим проводником в прошлое является маленький мальчик Ваня, как вы поняли — это наш автор в детстве. Скорее всего, писатель не просто так решил нам показать Москву глазами ребенка, в этом желание Шмелева не только сохранить родословную на бумаге, как он сам говорил: «Мы живы, пока нас помнят», — но и желание, близкое к религиозному, желание окунуть читателя в христианскую религию, показать всё именно в тех красках и именно с теми эмоциями, которые может испытать только ребенок: воодушевление, радость, чистота помыслов.

Перед глазами ребенка встает образ отца, как образец идеального мужчины, которому Ваня хочет соответствовать. Сергей Иванович всегда молод, красив, умеет носить светскую одежду, на редкость работящ, покладист, у него доброе, всё понимающее сердце. Он учит сына быть человеком в полном понимании этого слова: «… Ты на человека не плюй. Он по образу и подобию Бога создан. Значит, на него плюешь». Даже лужа около дома и та окружена добротой: «….ну куда ты её, шельму, денешь! Спокон веку она тут живёт…Кто её знает….может она,так ко двору прилажена.» — казалось бы ситуация обычная, есть лужа около дома, и маленький мальчик захотел в нее плюнуть ради веселья, но отец, проведя параллель между лужей и волей Господа, поучает сына.

Вся книга наполнена светом, который идет из сердца автора. Шмелёву удалось, не навязывая свою религиозную точку зрения, впустить меня в мир, где царит всепоглощающая любовь Бога к людям, и где церковные праздники — это не просто даты календаря, это даты, отмеченные в сердцах людей, это те дни, когда люди совершенно искренне, самозабвенно придаются радостям, скорби, веселью — всему спектру эмоций, на которые способен человек. Я — атеист и специально выбрала этот роман для написания рецензии, дабы улучшить свои знания в области религии и наконец-то прочитать малейшую часть (хотя этот роман является, по признанию критиков, сильнейшим у Шмелёва) творений, оставленных писателем. Если провести параллель «ожидания — реальность», то те эмоции, которые я испытывала на протяжении всего романа и по окончании чтения, они не совпадают с теми, которые я ожидала получить. Открывая первую страницу, я не могла отрваться от прочтения, потому что автор детально описывает обстановку, мысли, чувства героя, даже то, как он воспроизводит на бумаге речь — всё это окутывает атмосферой «домашности», от которой не хочется уходить, хочется дальше проходить с Горкиным и Ваней по улочкам, кататься на старенькой лошади Кривой и смотреть на мир глазами ребенка. Это удивительно, как Шмелёв точно передал тот мир, в котором находится мальчик, ведь дети всё чувствуют иначе, на короткий срок длинной в 444 страницы я видела мир иными глазами, краски стали ярче, настроение лучше, характер мягче, сердце добрее. Единственной ложкой дёгтя во всём этом меду стала для меня композиция романа, как я говорила уже, она кольцевая, каждая глава — отдельный очерк. Сложно читать, приходится после каждой главы перескакивать во времени и стараться держать в памяти очередность глав, чтобы не запутаться в церковных праздниках и событиях жизни Вани, которые были как хорошие, так и плохие, что очень жизненно. Несмотря на то, что роман заканчивается похоронами отца главного героя, а до этого Шмелев довольно подробно описал процессы приостановления жизнедеятельности организма/ отхода души на небо, это событие не омрачает впечатления от прочитанного, наоборот, как и все главы, последняя наиболее поучительна. В конце романа автор показал нам другую сторону своего таланта — умение описать страшное такими же простыми словами, как он описывал и радости, и случаи из своего детства.

На кого рассчитана книга? Стоит ли читать?

Если бы у меня спросили, кому эту книгу стоит порекомендовать, я бы без заминки сказала бы, что всем. Сейчас аргументирую. Книга рассчитана на любой возраст, будет интересно читать как взрослым людям, которым она будет усладой для сердца, так и детям, которым она в ненавязчивой манере преподаст уроки жизни и научит тому, чему не научат современные мультики. Так же книга заинтересует людей разного вероисповедания, в ней нет навязывания христианства, нет гонений на другие веры, в ней нет, как многие боятся, сложной лексики и монотонных лекций. Но, как мне кажется, до этой книги надо дорасти, к ней надо прийти, потому что она не относится к разряду книг для развлечения, книг, после прочтения которых можно похвастаться перед друзьями своими познаниями в области литературы. Этот роман для души, он способен залечить раны, изменить взгляд на мир, заставить радоваться самой обыденной вещи. Я прочитала много книг, достаточно много для того чтобы сказать, что этот роман проливает свет на душу того, кто его читает, другого творения, действующего подобным образом я пока не встречала!

Интересно? Сохрани у себя на стенке!

Мир, представленный в романе, видится глазами мальчика Ивушки. Действие ограничивается церковным годом (от Пасхи до Пасхи). Быт, настроение, душевное состояние людей тесно связаны с каждым из праздников. Название частей произведения определяется взглядом на происходящее, эмоциональным настроем, создаваемым тем, что видит мальчик (Праздники, Радости, Скорби).

Праздники

Мальчик просыпается утром Чистого Понедельника, в Великий Пост. Комната кажется ему унылой и угрюмой. Нет ни пряников, ни игрушек, остается только одно - очищение души. Все вокруг наполняет колокольный благовест, похожий на слова «помни», «помни».


Зима подходит к концу, звенит мартовская капель, и поэтому пост не кажется уже таким страшным. Остатки зимы в виде глыб льда прячут в глубокие погреба» чтобы они хорошо морозили весь год. Ваня смотрит на зеркальные голубовато-зеленые глыбы, и ему кажется, что это саму зиму прячут в землю. Все едут на Постный рынок, на котором чего только нет! Торговцы предлагают клюкву, морошку, чернику, «золотые огурцы» в рассоле, антоновку, морошку, крыжовник, сбитень. Совершенно невероятным кажется мальчику медовой ряд, заполненный медом разных сортов. После такого благолепия дорога домой, под звон благовеста «помни» кажется тихой, печальной.

Все в ожидании Благовещенья. Внезапно среди ночи начинает петь жаворонок. Его принес ровно год назад птичник Солодовкин и на спор обещал, что тот через год запоет. Купаются соловьи - это означает, что пришла настоящая весна. Отец мальчика возится с чижиками, жаворонками, дроздами.

На рассвете Ваню будят чьи-то голоса, он выходит и видит своего отца (Сергея Ивановича), Горкина (помощника отца), Василь-Василича (приказчика) и Дениску (плотника), оживленных и грязных: они только что вернулись с реки, где подгоняли к берегу барки.

Идут приготовления к Пасхе. Лужа во дворе всем мешает. Только Ивушка относится к ней как к любимому другу, потому что видит, как в ней отражаются небо, облака, дом. Люди готовят иллюминацию, пекут куличи, красят яйца - все во славу Спасителя. Руки отца пахнут душистым святым афонским маслом. И страшная беда - в луже плавают скорлупки от яичек, а ведь Пасха еще не началась (то есть не кончился пост). Горкин очень переживает. В конце концов находят богохульника - Дениску. Ваня тоже кается в своем грехе - он раньше времени съел ветчинки.

Наступает Пасха. Земли не видно из-под покрывшей ее цветной яичной скорлупы. Ваня смотрит через золотое хрустальное яичко (подарок Горкина) - и все кажется ему золотым: и люди, и небо, и крыши, и даже звон колоколов.

Утром - икона Иверской Божьей Матери посылает благословение дому.

Проходит Вознесенье с Христовыми лесенками (печенье в форме ступенек, которое, по примете, когда ешь, нельзя ломать, иначе не поднимешься по лесенке в рай). Наступают «именины земли» - Троица. Ивушка смотрит на иконку, на которой изображены трое сидящих под деревом Святых с посохами, а перед иконкой на столе лежат яблоки. Домашние едут в лес за березовыми ветками, цветами. Церковь кажется маленькому Ивушке цветущим садом, а Господь, отдыхающий под березкой, совсем своим, домашним.

На Яблочный Спас люди трясут яблони и собирают яблоки. Ощущения маленького Ивушки переплетаются с воспоминаниями уже взрослого человека (автора):

«И теперь еще, не в родной стране, когда встретишь невидное яблочко, похожее на грушовку запахом, зажмешь в ладони, зажмуришься, - ив сладковатом и сочном духе вспомнится, как живое, - маленький сад, когда-то казавшийся огромным, лучший из всех садов, какие ни есть на свете, теперь без следа пропавший...»

Шестинедельный пост и первые морозы проходят незаметно, наступает праздник Рождества Христова. «Ты хочешь, милый мальчик, чтобы я рассказал тебе про каше Рождество. ...Как будто я такой, как ты. Снелсок ты знаешь? Здесь он - редко, выпадет - и стаял. А у нас, повалит, - свету бывало не видать дня на три!...» За несколько дней до Рождества на площади устанавливают елки, идет бойкая торговля. Здесь есть и поросячий, и куриный, и гусиный ряды, продают калачики, сбитни, кутью, взвар... Дома пахнет елкой, натертыми полами, мясными пирогами, жирными щами со свининой, гусем и поросенком с кашей...

После святок, наступает Крещенье. Люди ставят крестики на сараях, на коровнике, на конюшнях, на дверях. На Москве-реке для Крещенья устраивают большую прорубь. Василь-Василич спорит с немцем-врачом Ледовиком Карлычем, кто кого пересидит в проруби. Василь Васильич выдерживает почти три минуты. Оказывается, он обхитрил немца, натеревшись заблаговременно гусиным жиром.

Скоро солнце снова разогревает лужи, начинают капать сосульки, «дышать» кадушки с тестом, печься блины... Наступает Масленица. Люди зажигают огни, катаются с ледяных гор, говеют. Остается последний день - Прощеное воскресенье, во время которого все по традиции просят друг у друга прощения за обиды. Назавтра приходит Великий пост - и снова печальный звон, страшная тишина...

Радости

Отец посылает Горкина на Москву-реку, на ледокольню, навести порядок: Василь Васильич запил, а дело стоит. Оказывается, работники справляли Денискин день рождения. Ho взявшись потом за работу» они все наверстывают.

Наступают Петровки (легкий пост петропавловский), в честь самых первых апостолов, мучеников: Петра язычники на кресте распяли, а апостолу Павлу голову мечом отсекли, чтобы не учил людей Христову слову. Все готовятся к Крестному ходу: Спас Нерукотворный пойдет из Кремля в Донской монастырь, а Пречистая выйдет ему навстречу (шествие с хоругвями). Василь Васи-льич с Горкиным идут в баню - очиститься, так как им назавтра предстоит нести хоругви. Начинается шествие. Горкин несет золотую хоругвь, символизирующую Светлое Воскресение Христово. Рядом - Василь-Васклич несет старую хоругвь» похожую на звезду, - это Рождество Христово. Трактирщик Митриев несет преподобного Сергия. «Звонкают и цепляются хоругви: от Спаса в Наливках, от Марона-Чудотворца...»

Проходит какое-то время» и все начинают поговаривать, что скоро Покров. Горкин объясняет, что на покров Владычица Господу скажет: «Вот и зима пришла» все наработались, напаслись... благослови их, Господи, отдохнуть» лютую зиму перебыть, Покров Мой над ними будет». Начинается строгий пост, можно есть только грибной пирог, суп, рисовые котлетки. Зато в это время солят огурцы. Готовят кадки, бочки, кипятят воду для заливки рассола, отстаивают. Идет веселая работа, пахнет зеленой свежестью. На солнце в корыте плещутся огурцы. Наконец, над огурцами читают молитву - и они спят в кадках, эта «тихая жертва радования». А вот и другая радость - рубят капусту. Капусты целых двадцать возов, весь двор завален ею, рубить-не-перерубить. Ho и ее кладут в кадки, пересыпают солью, шепчут молитву. Третья самая большая радость - мочат антоновку. Это любимое занятие домашних. Все едят яблоки, весь дом пропитывается яблочным запахом, который еще долго не выветрится. Ивушка мечтает: «И с какой же радостью я найду закатившееся под шкаф, ставшее духовитее и с лаже антоновское «счастье*!» Наемные работники разъезжаются по домам (так как работы нет) - зиму перебывать.

После Покрова наступает осень, «именинная пора»: осенью именины Ивушки, отца, матушки, Горкина. Именины хозяина празднуются особо. Все долго думают над подарками и в знак особо-, го почтения пекут пироги. Дворовые никак не могут ничего придумать, внезапно Ондрейке, плотнику, приходит мысль, что надо сделать такой крендель, какого еще никто не видывал, и торжественно поднести имениннику. Василь-Василич отправляется в город, к кондитеру Филиппову, делать заказ. На именины собирается множество народу. «Огромный румяный крендель будто плывет над всеми. Такой чудесный, невиданный, вкусный-вкусный». Сверху видны сахарные слова: «Хозяину благому». Отец утирает глаза платочком: подарок удивил и порадовал его. Собравшихся гостей удивляет парадный обед: заливные, соусы, индейки с рябчиками, фаршированные каплуны, фазаны, клюквенное желе, филе дикого кабана, леденцовый Кремль. В конце дня начинает петь соловей (которого в свое время подарил отцу крестьянин Солодовкин), как будто весна пришла.

На Михайлов день празднуют именины Горкина., Ивушка не успел приготовить подарок. Мальчик плачет, забившись к отцу в комнату. Отец стыдит его, потом достает кошелечек из алого сафьяна, кладет туда денежку и отдает Ивушке, чтобы он сделал Горкину подарок от них двоих.

Близится Рождество, теплятся лампадки. Идет Всенощная служба. В церкви Ивушке чудятся и пещерка, где родился Спаситель, и ясли для пастырей, и овечки...

Отец задумал построить ледяной дом, но никто не знает, как его сделать. Отец прочитал книжку Лажечникова «Ледяной дом», но в ней говорится только о том, как в царствие Анны Иоанновны ледяные фигуры делали из живых людей. Наконец Денис с Ондрюшкой разгадывают принцип: надо вначале поставить основа из столбов, скрепленных винтами, а уже сверху помещать снег и ледяные глыбы.

23 ноября Ивушку посылают поздравить крестного с днем Ангела. Ивушка не любит бывать у крестного: крестный велит покормить Горкина на кухне, а его сын отрывает шнурочек-крендель на новой курточке Ивушки. Мальчик счастлив только тогда, когда возвращается домой.

Наступает Крестопоклонная («Христос на страдания выходит»). Дом наполнен странными предчувствиями. Отец видит во сне большую гнилую рыбу, Горкин - крест на могиле... Ивушка боится дурных предзнаменований и пытается узнать у Горкина: не умрет ли кто? Горкин успокаивает его. Ho матушка крестится и говорит, что расцвел змеиный цветок, цветущий раз в тридцать лет, утверждает, что это не к добру.

Вскоре умирает Пелагея Ивановна, тетка отца.

Наступает говенье. Домнушка, няня Ивушки, шьет мальчику «мешочек для грехов», с которым он пойдет каяться.

За Вербным Воскресеньем приходит Пасха. Разносится страшная весть - хозяина убила лошадь.

Скорби

Отец тяжело болен. Он рассказывает, как ехал и радовался кукушке, свежим березовым рощам, воробьям. Лошадь была молодая, еще не объезженная, и когда отец хлестнул ее нагайкой, она метнулась и понесла.

Дома грустно, все мысли возвращаются к болезни отца. Ho происходит чудо - отцу становится лучше, он идет в баню, «болезнь с себя смыть, живой водой окатиться». Баня помогает: у отца перестает болеть и кружиться голова. Все едут кататься, Москву смотреть. Отец со слезами на глазах читает: «Город чудный, город древний!..» Сонечка продолжает любимые строки отца: «Когда церквей и колоколен, садов, чертогов полукруг...» Всех охватывает гордость за Великую Русь.

Отец снова начинает работать, ездить на стройки. Приезжая, он укутывал голову мокрым полотенцем (от головной боли). Однажды на стройке ему становится дурно, Горкин привозит его домой. Отцу становится все хуже. На Троицу ему в вазу ставят букет цветущего шиповника, ландышей и пионов. Отец одевается по-праздничному, обедает вместе со всеми. «Ho змеиный цвет уже «выплеснул» свое жало». В дом ездят доктора, но все их усилия тщетны. Отец исповедуется, причащается, благословляет детей. Вновь наступает Покров, снова рубят капусту, но радости уже нет. Вскоре отец умирает. Все домашние в черном, все вокруг словно чернеет. Выносят гроб, и мальчику непонятно кто в нем - Господь или отец. Льет дождь, ветер ерошит листья на венке. Ивушка прощается с папенькой. И слышно: «...Свя-ты-ый... Без-сме-ртный... По-ми-и-луй на-а-ас...»

ЧИСТЫЙ ПОНЕДЕЛЬНИК

Я просыпаюсь от резкого света в комнате: голый какой-то свет, холодный, скучный. Да, сегодня Великий Пост. Розовые занавески, с охотниками и утками, уже сняли, когда я спал, и оттого так голо и скучно в комнате. Сегодня у нас Чистый Понедельник, и все у нас в доме чистят. Серенькая погода, оттепель. Капает за окном - как плачет. Старый наш плотник - «филенщик» Горкин, сказал вчера, что масленица уйдет - заплачет. Вот и заплакала - кап… кап… кап… Вот она! Я смотрю на растерзанные бумажные цветочки, назолоченый пряник «масленицы» - игрушки, принесенной вчера из бань: нет ни медведиков, ни горок, - пропала радость. И радостное что-то копошится в сердце: новое все теперь, другое. Теперь уж «душа начнется», - Горкин вчера рассказывал, - «душу готовить надо». Говеть, поститься, к Светлому Дню готовиться.
- Косого ко мне позвать! - слышу я крик отца, сердитый.
Отец не уехал по делам: особенный день сегодня, строгий, - редко кричит отец. Случилось что-нибудь важное. Но ведь он же его простил за пьянство, отпустил ему все грехи: вчера был прощеный день. И Василь-Василич простил всех нас, так и сказал в столовой на коленках - «всех прощаю!». Почему же кричит отец?
Отворяется дверь, входит Горкин с сияющим медным тазом. А, масленицу выкуривать! В тазу горячий кирпич и мятка, и на них поливают уксусом. Старая моя нянька Домнушка ходит за Горкиным и поливает, в тазу шипит, и подымается кислый пар, - священный. Я и теперь его слышу, из дали лет. Священный… - так называет Горкин. Он обходит углы и тихо колышет тазом. И надомной колышет.
- Вставай, милок, не нежься… - ласково говорит он мне, всовывая таз под полог. - Где она у тебя тут, масленица-жирнуха… мы ее выгоним. Пришел Пост - отгрызу у волка хвост. На постный рынок с тобой поедем, Васильевские певчие петь будут - «душе моя, душе моя» - заслушаешься.
Незабвенный, священный запах. Это пахнет Великий Пост. И Горкин совсем особенный, - тоже священный будто. Он еще до свету сходил в баню, попарился, надел все чистое, - чистый сегодня понедельник! - только казакинчик старый: сегодня все самое затрапезное наденут, так «по закону надо». И грех смеяться, и надо намаслить голову, как Горкин. Он теперь ест без масла, а голову надо, по закону, «для молитвы». Сияние от него идет, от седенькой бородки, совсем серебряной, от расчесанной головы. Я знаю, что он святой. Такие - угодники бывают. А лицо розовое, как у херувима, от чистоты. Я знаю, что он насушил себе черных сухариков с солью, и весь пост будет с ними пить чай - «за сахар».
- А почему папаша сердитый… на Василь-Василича так?
- А, грехи… - со вздохом говорит Горкин. - Тяжело тоже переламываться, теперь все строго, пост. Ну, и сердются. А ты держись, про душу думай. Такое время, все равно как последние дни пришли… по закону-то! Читай - «Господи-Владыко живота моего». Вот и будет весело.
И я принимаюсь читать про себя недавно выученную постную молитву.

* * *
В комнатах тихо и пустынно, пахнет священным запахом. В передней, перед красноватой иконой Распятия, очень старой, от покойной прабабушки, которая ходила по старой вере, зажгли постную, голого стекла, лампадку, и теперь она будет негасимо гореть до Пасхи. Когда зажигает отец, - по субботам он сам зажигает все лампадки, - всегда напевает приятно-грустно: «Кресту Твоему поклоняемся, Владыко», и я напеваю за ним, чудесное:

И свято-е… Воскресе-ние Твое
Сла-а-вим!
Радостное до слез бьется в моей душе и светит, от этих слов. И видится мне, за вереницею дней Поста, - Святое Воскресенье, в светах. Радостная молитвочка! Она ласковым счетом светит в эти грустные дни Поста.
Мне начинает казаться, что теперь прежняя жизнь кончается, и надо готовиться к той жизни, которая будет… где? Где-то, на небесах. Надо очистить душу от всех: грехов, и потому все кругом - другое. И что-то особенное около нас, невидимое и страшное. Горкин мне рассказал, что теперь - «такое, как душа расстается с телом». Они стерегут, чтобы ухватить душу, а душа трепещет и плачет - «увы мне, окаянная я!» Так и в ифимонах теперь читается.
- Потому они чуют, что им конец подходит, Христос воскреснет! Потому и пост даден, чтобы к церкви держаться больше, Светлого Дня дождаться. И не помышлять, понимаешь. Про земное не помышляй! И звонить все станут: помни… по-мни!.. - поокивает он так славно.
В доме открыты форточки, и слышен плачущий и зовущий благовест - по-мни.. по-мни… Это жалостный колокол, по грешной душе плачет. Называется - постный благовест. Шторы с окон убрали, и будет теперь по-бедному, до самой Пасхи. В гостиной надеты серые чехлы на мебель, лампы завязаны в коконы, и даже единственная картина, - «Красавица на пиру», - закрыта простынею.
Преосвященный так посоветовал. Покачал головой печально и прошептал: «греховная и соблазнительная картинка!» Но отцу очень нравится - такой шик! Закрыта и печатная картинка, которую отец называет почему-то - «прянишниковская», как старый дьячок пляшет, а старуха его метлой колотит. Эта очень понравилась преосвященному, смеялся даже. Все домашние очень строги, и в затрапезных платьях с заплатами, и мне велели надеть курточку с продранными локтями. Ковры убрали, можно теперь ловко кататься по паркетам, но только страшно, Великий Пост: раскатишься - и сломаешь ногу. От «масленицы» нигде ни крошки, чтобы и духу не было. Даже заливную осетрину отдали вчера на кухню. В буфете остались самые расхожие тарелки, с бурыми пятнышками-щербинками, - великопостные. В передней стоят миски с желтыми солеными огурцами, с воткнутыми в них зонтичками укропа, и с рубленой капустой, кислой, густо посыпанной анисом, - такая прелесть. Я хватаю щепотками, - как хрустит! И даю себе слово не скоромиться во весь пост. Зачем скоромное, которое губит душу, если и без того все вкусно? Будут варить компот, делать картофельные котлеты с черносливом и шепталой, горох, маковый хлеб с красивыми завитушками из сахарного мака, розовые баранки,"кресты» на Крестопоклонной… мороженая клюква с сахаром, заливные орехи, засахаренный миндаль, горох моченый, бублики и сайки, изюм кувшинный, пастила рябиновая, постный сахар - лимонный, малиновый, с апельсинчиками внутри, халва… А жареная гречневая каша с луком, запить кваском! А постные пирожки с груздями, а гречневые блины с луком по субботам… а кутья с мармеладом в первую субботу, какое-то «коливо»! А миндальное молоко с белым киселем, а киселек клюквенный с ванилью, а…великая кулебяка на Благовещение, с вязигой, с осетринкой! А калья, необыкновенная калья, с кусочками голубой икры, с маринованными огурчиками… а моченые яблоки по воскресеньям, а талая, сладкая-сладкая «рязань»… а «грешники», с конопляным маслом, с хрустящей корочкой, с теплою пустотой внутри!.. Неужели и т а м, куда все уходят из этой жизни, будет такое постное! И почему все такие скучные? Ведь все - другое, и много, так много радостного. Сегодня привезут первый лед и начнут набивать подвалы, - весь двор завалят. Поедем на «постный рынок», где стон стоит, великий грибной рынок, где я никогда не был… Я начинаю прыгать от радости, но меня останавливают:
- Пост, не смей! Погоди, вот сломаешь ногу.
Мне делается страшно. Я смотрю на Распятие. Мучается, Сын Божий! А Бог-то как же… как же Он допустил?..
Чувствуется мне в этом великая тайна - Б о г.
* * *
В кабинете кричит отец, стучит кулаком и топает. В такой-то день! Это он на Василь-Василича. А только вчера простил. Я боюсь войти в кабинет, он меня непременно выгонит, «сгоряча», - и притаиваюсь за дверью. Я вижу в щелку широкую спину Василь-Василича, красную его шею и затылок. На шее играют складочки, как гармонья, спина шатается, а огромные кулаки выкидываются назад, словно кого-то отгоняют, - злого духа? Должно быть, он и сейчас еще «подшофе».
- Пьяная морда! - кричит отец, стуча кулаком по столу, на котором подпрыгивают со звоном груды денег. - И посейчас пьян?! В такой-то великий день! Грешу с вами, с чертями, прости, Господи! Публику чуть не убили на катаньи?! А где был болван-приказчик? Мешок с выручкой потерял… на триста целковых! Спасибо, старик-извозчик, Бога еще помнит привез… в ногах у него забыл?! Вон в деревню, расчет!..
- Ни в одном глазе, будь-п-кой-ны-с… в баню ходил-парился… чистый понедельник-с… все в бане, с пяти часов, как полагается… -докладывает, нагибаясь, Василь-Василич и все отталкивает кого-то сзади. - Посчитайте… все сполна-с… хозяйское добро у меня… в огне не тонет, в воде не горит-с… чисто-начисто…
- Чуть не изувечили публику! Пьяные, с гор катали? От квартального с Пресни записка мне… Чем это пахнет? Докладывай, как было.
- За тыщу выручки-с, посчитайте. Билеты докажут, все цело. А так было. Я через квартального, правда… ошибся… ради хозяйского антиресу. К ночи пьяные навалились, - катай! маслену скатываем! Ну скатили дилижан, кричат - жоще! Восьмеро сели, а Антон Кудрявый на коньках не стоит, заморился с обеда, все катал… ну, выпивши маленько…
- А ты, трезвый?
- Как стеклышко, самого квартального на санках только прокатил, свежий был… А меня в плен взяли! А вот так-с. Навалились на меня с Таганки мясники… с блинами на горы приезжали, и с кульками… Очень я им пондравился…
- Рожа твоя пьяная понравилась! Ну, ври…
- Забрали меня силом на дилижан, по-гнал нас Антошка… А они меня поперек держут, распорядиться не дозволяют. Лети-им с гор…не дай Бог… вижу, пропадать нам… Кричу - Антоша, пятками режь, задерживай! Стал сдерживать пятками, резать… да с ручки сорвался, под дилижан, а дилижан три раза перевернулся на всем лету, меня в это место… с кулак нажгло-с… А там, дураки, без моего глазу… другой дилижан выпустили с пьяными. Петрушка Глухой повел… ну, тоже маленько для проводов масленой не вовсе тверезый…В нас и ударило, восемь человек! Вышло сокрушение, да Бог уберег, в днище наше ударили, пробили, а народ только пораскидало… А там третий гонят, Васька не за свое дело взялся, да на полгоре свалил всех, одному ногу зацепило, сапог валеный, спасибо, уберег от полома. А то бы нас всех побило… лежали мы на льду, на самом на ходу… Ну, писарь квартальный стал пужать, протокол писать, а ему квартальный воспретил, смертоубийства не было! Ну, я писаря повел в листоран, а газетчик тут грозился пропечатать фамилию вашу…и ему солянки велел подать… и выпили-с! Для хозяйского антиресу-с. А квартальный велел в девять часов горы закрыть, по закону, под Великий Пост, чтобы было тихо и благородно… все веселения, чтобы для тишины.
- Антошка с Глухим как, лежат?
- Уж в бане парились, целы. Иван Иваныч фершал смотрел, велел тертого хрену под затылок. Уж капустки просят. Напужался был я, без памяти оба вчерась лежали, от… сотрясения-с! А я все уладил, поехал домой, да… голову мне поранило о дилижан, память пропала…один мешочек мелочи и забыл-с… да свой ведь извозчик-то, сорок лет ваше семейство знает!
- Ступай… - упавшим голосом говорит отец. - Для такого дня расстроил… Говей тут с вами!.. Постой… Нарядов сегодня нет, прикажешь снег от сараев принять… двадцать возов льда после обеда пригнать с Москва-реки, по особому наряду, дашь по три гривенника. Мошенники! Вчера прощенье просил, а ни слова не доложил про скандал! Ступай с глаз долой.
Василь-Василич видит меня, смотрит сонно и показывает руками, словно хочет сказать: «ну, ни за что!» Мне его жалко и стыдно за отца: в такой-то великий день, грех!
Я долго стою и не решаюсь - войти? Скриплю дверью. Отец, в сером халате, скучный, - я вижу его нахмуренные брови, - считает, деньги. Считает быстро и ставит столбиками. Весь стол в серебре и меди. И окна в столбиках. Постукивают счеты, почокивают медяки и- звонко - серебро.
- Тебе чего? - спрашивает он строго. - Не мешай. Возьми молитвенник, почитай. Ах, мошенники… Нечего тебе слонов продавать, учи молитвы!
Так его все расстроило, что и не ущипнул за щечку.
В мастерской лежат на стружках, у самой печки, Петр Глухой и Антон Кудрявый. Головы у них обложены листьями кислой капусты, -«от угара». Плотники, сходившие в баню, отдыхают, починяют полушубки и армяки. У окошка читает Горкин Евангелие, кричит на всю мастерскую, как дьячок. По складам читает. Слушают молча и не курят: запрещено на весь пост, от Горкина; могут идти на двор. Стряпуха, стараясь не шуметь и слушать, наминает в огромных чашках мурцовку-тюрю. Крепко воняет редькой и капустой. Полупудовые ковриги дымящегося хлеба лежат горой. Стоят ведерки с квасом и с огурцами. Черные часики стучат скучно. Горкин читает-плачет:
- ..и вси… свя-тии… ангелы с Ним.
Поднимается шершавая голова Антона, глядит на меня мутными глазами, глядит на ведро огурцов на лавке, прислушивается к напевному чтению святых слов… - и тихим, просящим, жалобным голосом говорит стряпухе:
- Ох, кваску бы… огурчика бы…
А Горкин, качая пальцем, читает уже строго:
«Идите от Меня… в огонь вечный… уготованный диаволу и аггелам его!..»
А часики, в тишине, - чи-чи-чи…
Я тихо сижу и слушаю.
* * *
После унылого обеда, в общем молчании, отец все еще расстроен, - я тоскливо хожу во дворе и ковыряю снег. На грибной рынок поедем только завтра, а к ефимонам рано. Василь-Василич тоже уныло ходит, расстроенный. Поковыряет снег, постоит. Говорят, и обедать не садился. Дрова поколет, сосульки метелкой посбивает… А то стоит и ломает ногти. Мне его очень жалко. Видит меня, берет лопаточку, смотрит на нее чего-то и отдает - ни слова.
- А за что изругали! - уныло говорит он мне, смотря на крыши. - Расчет, говорят, бери… за тридцать-то лет! Я у Иван Иваныча еще служил, у дедушки… с мальчишек… Другие дома нажили, трактиры пооткрывали с ваших денег, а я вот… расчет! Ну, прощусь, в деревню поеду, служить ни у кого не стану. Ну, пусть им Господь простит…
У меня перехватывает в горле от этих слов. За что?! и в такой-то день! Велено всех прощать, и вчера всех простили и Василь-Василича.
- Василь-Василич! - слышу я крик отца и вижу, как отец, в пиджаке и шапке, быстро идет к сараю, где мы беседуем. - Так как же это, по билетным книжкам выходит выручки к тысяче, а денег на триста рублей больше? Что за чудеса?..
- Какие есть - все ваши, а чудесов тут нет, - говорит в сторону, и строго, Василь-Василич. - Мне ваши деньги… у меня еще крест на шее!
- А ты не серчай, чучело… Ты меня знаешь. Мало ли у человека неприятностей.
- А так, что вчера ломились на горы, масленая… и задорные, не желают ждать… швыряли деньгами в кассыю, а билета не хотят… не воры мы, говорят! Ну, сбирали кто где. Я изо всех сумок повытряс. Ребята наши надежные… ну, пятерку пропили, может… только и всего. А я… я вашего добра… Вот у меня, вот вашего всего!.. - уже кричит Василь-Василич и враз вывертывает карманы куртки.
Из одного кармана вылетает на снег надкусанный кусок черного хлеба, а из другого огрызок соленого огурца. Должно быть, не ожидал этого и сам Василь-Василич. Он нагибается, конфузливо подбирает и принимается сгребать снег. Я смотрю на отца. Лицо его как-то осветилось, глаза блеснули. Он быстро идет к Василь-Василичу, берет его за плечи и трясет сильно, очень сильно. А Василь-Василич, выпустив лопату, стоит спиной и молчит. Так и кончилось. Не сказали они ни слова. Отец быстро уходит. А Василь-Василич, помаргивая, кричит, как всегда, лихо:
- Нечего проклажаться! Эй, робята… забирай лопаты, снег убирать… лед подвалят - некуда складывать!
Выходят отдохнувшие после обеда плотники. Вышел Горкин, вышли и Антон с Глухим, потерлись снежком. И пошла ловкая работа. А Василь-Василич смотрел и медленно, очень довольный чем-то, дожевывал огурец и хлеб.
- Постишься, Вася? - посмеиваясь, говорит Горкин. - Ну-ка покажи себя, лопаточкой-то… блинки-то повытрясем.
Я смотрю, как взлетает снег, как отвозят его в корзинах к саду. Хрустят лопаты, слышится рыканье, пахнет острою редькой и капустой.
Начинают печально благовестить - помни… по-мни… - к ефимонам.
- Пойдем-ка в церкву, Васильевские у нас сегодня поют, - говорит мне Горкин.
Уходит приодеться. Иду и я. И слышу, как из окна сеней отец весело кличет:
- Василь-Василич… зайди-ка на минутку, братец.
Когда мы уходим со двора под призывающий благовест, Горкин мне говорит взволнованно, - дрожит у него голос:
- Так и поступай, с папашеньки пример бери… не обижай никогда людей. А особливо, когда о душе надо… пещи. Василь-Василичу четвертной билет выдал для говенья… мне тоже четвертной, ни за что… десятникам по пятишне, а робятам по полтиннику, за снег. Так вот и обходись с людьми. Наши робята хо-рошие, они це-нют…
Сумеречное небо, тающий липкий снег, призывающий благовест… Как это давно было! Теплый, словно весенний, ветерок… - я и теперь его слышу в сердце.

ЕФИМОНЫ

Я еду к ефимонам с Горкиным. Отец задержался дома, и Горкин будет за старосту. Ключи от свечного ящика у него в кармане, и он все позванивает ими: должно быть, ему приятно. Это первое мое стояние, и оттого мне немножко страшно. То были службы, а теперь уж пойдут стояния. Горкин молчит и все тяжело вздыхает, от грехов должно быть. Но какие же у него грехи? Он ведь совсем святой-старенький и сухой, как и все святые. И еще плотник, а из плотников много самых больших святых: и Сергий Преподобный был плотником, и святой Иосиф. Это самое святое дело.
- Горкин,-спрашиваю его, - а почему стояния?
- Стоять надо, - говорит он, поокивая мягко, как и все владимирцы. - Потому, как на Страшном Суду стоишь. И бойся! Потому - их-фимоиы.
Их-фимоны… А у нас называют - ефимоны, а Марьюшка-кухарка говорит даже «филимоны», совсем смешно, будто выходит филин и лимоны. Но это грешно так думать. Я спрашиваю у Горкина, а почему же филимоны, Марьюшка говорит?
- Один грех с тобой. Ну, какие тебе филимоны… Их-фимоны! Господне слово от древних век. Стояние - покаяние со слезьми. Ско-рбе-ние… Стой и шопчи: Боже, очисти мя, грешного! Господь тебя и очистит. И в землю кланяйся. Потому, их-фимоны!..
Таинственные слова, священные. Что-то в них… Бог будто? Нравится мне и «яко кадило пред Тобою», и «непщевати вины о гресех», - это я выучил в молитвах. И еще - «жертва вечерняя», будто мы ужинаем в церкви, и с нами Бог. И еще - радостные слова: «чаю Воскресения мертвых»! Недавно я думал, что это там дают мертвым по воскресеньям чаю, и с булочками, как нам. Вот глупый! И еще нравится новое слово «целому-дрие», - будто звон слышится? Другие это слова, не наши: Божьи это слова.
Их-фимоны, стояние.. как будто та жизнь подходит, небесная, где уже не мы, а души. Там - прабабушка Устинья, которая сорок лет не вкушала мяса и день и ночь молилась с кожаным ремешком по священной книге. Там и удивительные Мартын-плотник, и маляр Прокофий, которого хоронили на Крещенье в такой мороз, что он не оттает до самого Страшного Суда. И умерший недавно от скарлатины Васька, который на Рождестве Христа славил, и кривой сапожник Зола, певший стишок про Ирода,-много-много. И все мы туда приставимся, даже во всякий час! Потому и стояние, и ефимоны.
И кругом уже все - такое. Серое небо, скучное. Оно стало как будто ниже, и все притихло: и дома стали ниже и притихли, и люди загрустили, идут, наклонивши голову, все в грехах. Даже веселый снег, вчера еще так хрустевший, вдруг почернел и мякнет, стал как толченые орехи, халва-халвой, - совсем его развезло на площади. Будто и снег стал грешный. По-другому каркают вороны, словно их что-то душит. Грехи душат? Вон, на березе за забором, так изгибает шею, будто гусак клюется.
- Горкин, а вороны приставятся на Страшном Суде?
Он говорит - это неизвестно. А как же на картинке, где Страшный Суд?.. Там и звери, и птицы, и крокодилы, и разные киты-рыбы несут в зубах голых человеков, а Господь сидит у золотых весов, со всеми ангелами, и зеленые злые духи с вилами держат записи всех грехов. Эта картинка висит у Горкина на стене с иконками.
- Пожалуй что и вся тварь воскреснет…-задумчиво говорит Горкин,-А за что же судить! Она-тварь неразумная, с нее взятки гладки. А ты не думай про глупости, не такое время, не помышляй.
Не такое время, я это чувствую. Надо скорбеть и не помышлять. И вдруг - воздушные разноцветные шары! У Митриева трактира мотается с шарами парень, должно быть, пьяный, а белые половые его пихают. Он рвется в трактир с шарами, шары болтаются и трещат, а он ругается нехорошими словами, что надо чайку попить.
- Хозяин выгнал за безобразие! - говорит Горкину половой. - Дни строгие, а он с масленой все прощается, шарашник. Гости обижаются, все черным словом…
- За шары подавай..! - кричит парень ужасными словами.
- Извощики спичкой ему прожгли. Не ходи безо времени, у нас строго.
Подходит знакомый будочник и куда-то уводит парня.
- Сажай его «под шары», Бочкин! Будут ему шары…- кричат половые вслед.
- Пойдем уж… грехи с этим народом! - вздыхает Горкин, таща меня. - А хорошо, стро-го стало… блюдет наш Митрич. У него теперь и сахарку не подадут к парочке, а все с изюмчиком. И очень всем ндравится порядок. И машину на перву неделю запирает, и лампадки везде горят, афонское масло жгет, от Пантелемона. Так блюде-от..!
И мне нравится, что блюдет. Мясные на площади закрыты. И Коровкин закрыл колбасную. Только рыбная Горностаева открыта, но никого народу. Стоят короба снетка, свесила хвост отмякшая сизая белуга, икра в окоренке красная, с воткнутою лопаточкой, коробочки с копчушкой. Но никто ничего не покупает, до субботы. От закусочных пахнет грибными щами, поджаренной картошкой с луком; в каменных противнях кисель гороховый, можно ломтями резать. С санных полков спускают пузатые бочки с подсолнечным и, черным маслом, хлюпают-бултыхают жестянки-маслососы,-пошла работа! Стелется вязкий дух,-теплым печеным хлебом. Хочется теплой корочки, но грех и думать.
- Постой-ка,-приостанавливается Горкин на площади, - никак уж Базыкин гроб Жирнову-покойнику сготовил, народ-то смотрит? Пойдем поглядим, на мертвые дроги сейчас вздымать будут. Обязательно ему…
Мы идем к гробовой и посудной лавке Базыкина. Я не люблю ее: всегда посередке гроб, и румяненький старичок Базыкин обивает его серебряным глазетом или лиловым плисом с белой крахмальной выпушкой из синевато-белого коленкора, шуршащего, как стружки. Она мне напоминает чем-то кружевную оборочку на кондитерских пирогах, - неприятно смотреть и страшно. Я не хочу идти, но Горкин тянет.
В накопившейся с крыши луже стоит черная гробовая колесница, какая-то пустая, голая, запряженная черными, похоронными конями. Это не просто лошади, как у нас: это особенные кони, страшно худые и долгоногие, с голодными желтыми зубами и тонкой шеей, словно ненастоящие. Кажется мне, - постукивают в них кости.
- Жирнову, что ли? - спрашивает у народа Горкин.
- Ему-покойнику. От удара в банях помер, а вот уж и «дом» сготовили!
Четверо оборванцев ставят на колесницу огромный гроб, «жирновский». Снизу он - как колода, темный, на искрасна-золоченых пятках, жирно сияет лаком, даже пахнет. На округлых его боках, между золочеными скобами, набиты херувимы из позлащенной жести, с раздутыми щеками в лаке, с уснувшими круглыми глазами. Крылья у них разрезаны и гнутся, и цепляют. Я смотрю на выпушку обивки, на шуршащие трубочки из коленкора, боюсь заглянуть вовнутрь… Вкладывают шумящую перинку, - через реденький коленкор сквозится сено, - жесткую мертвую подушку, поднимают подбитую атласом крышку и глухо хлопают в пустоту. Розовенький Базыкин суетится, подгибает крыло у херувима, накрывает суконцем, подтыкает, садится с краю и кричит Горкину:
- Гробок-то! Сам когда-а еще у меня дубок пометил, царство ему небесное, а нам поминки!.. Ну, с Господом.
В глазах у меня остаются херувимы с раздутыми щеками, бледные трубочки оборки… и стук пустоты в ушах. А благовест призывает - по-мни.. по-мни..
- В Писании-то как верно- «человек, яко трава»… - говорит сокрушенно Горкин. - Еще утром вчера у нас с гор катался, Василь-Василич из уважения сам скатывал, а вот… Рабочие его рассказывали, свои блины вчера ел да поужинал-заговелся, на щи с головизной приналег, не воздержался… да кулебячки, да кваску кувшинчик… Встал в четыре часа, пошел в бани попариться для поста, Левон его и парил, у нас, в дворянских… А первый пар, знаешь, жесткий, ударяет. Посинел-посинел, пока цирульника привели, пиявки ставить, а уж он го-тов. Теперь уж там…

* * *
Кажется мне, что последние дни приходят. Я тихо поднимаюсь по ступеням, и все поднимаются тихо-тихо, словно и они боятся. В ограде покашливают певчие, хлещутся нотами мальчишки. Я вижу толстого Ломшакова, который у нас обедал на Рождестве. Лицо у него стало еще желтее. Он сидит на выступе ограды, нагнув голову в серый шарф.
- Уж постарайся, Сеня, «Помощника»-то, - ласково просит Горкин, - «И прославлю Его, Бог-Отца Моего» поворчи погуще.
- Ладно, поворчу…- хрипит Ломшаков из живота и вынимает подковку с маком. - В больницу велят ложиться, душит… Октаву теперь Батырину отдали, он уж поведет орган-то, на «Господи Сил, помилуй нас». А на «душе моя» я трону, не беспокойся. А в Благовещенье на кулебячку не забудь позвать, напомни старосте…- хрипит Ломшаков, заглатывая подковку с маком. - С прошлого года вашу кулебячку помню.

© Михайлов О. Н., предисловие, 1997

© Михайлов О. Н., комментарии, 2004

© Бритвин В. Г., иллюстрации, 2004

© Оформление серии. Издательство «Детская литература», 2004

Об этой книге и ее авторе

Еще недавно, когда не существовало телевидения и «усталые игрушки» ложились спать самостоятельно, родители читали детям на ночь книжки – сказки, стихи, рассказы. Потом, с появлением радио, часть такой заботы взяли на себя актеры, в лицах рассказывавшие о «Малахитовой шкатулке» и Хозяйке Медной горы Бажова, о Коньке-горбунке Ершова или о чудесных приключениях Ашик-Кериба, сочиненных Лермонтовым.

В книгах «для маленьких» добро обязательно торжествовало над злом, плохое побивалось хорошим, бедный добряк наказывал жадного хапугу или даже самого царя, которого изображали глупым и злым.

Подрастая, мы с вами, однако, стали узнавать, что в жизни не все так просто, как в сказках и легендах. Несправедливость – частый гость на земле: богатый обижает бедного, сильный – слабого, и не только потом остаются безнаказанными, но и смеются над обманутыми. И немало таких, кто считает это естественным. Как же так? Отчего люди не боятся и не стыдятся обижать и обманывать друг друга? И почему так много несправедливости на земле, когда гибнет, поруганная, красота, когда умирают любимые люди, когда доброта и любовь часто не встречают понимания?

Оттого, что мир несовершенен.

Как поступать людям в таком мире, как вести себя, что делать, как относиться друг к другу, как сделаться – не за чужой счет – немножко более счастливым? Об этом думали писатели, создавая свои книги, в разные времена и в разных странах. И лучшие из этих писателей приходили к одному и тому же выводу, что существуют высшие силы – как в нас самих, так и вне нас, – которые только и способны помочь нам жить достойно, преодолевать невзгоды и испытания, творить добро ближнему, радоваться хорошему и отвергать дурное. Они писали книги, в которых «учительная сила» выступала ненавязчиво, незаметно, с глубокой верой в правоту того, что составляло для них смысл жизни. И произведений таких, право же, не так много.

«Лето Господне» Ивана Сергеевича Шмелева – одна из таких удивительных книг.

Это книга о семилетнем мальчике, его радостях и горестях, написанная далеко от Москвы, в которой он жил. Жестокие события революции 1917 года и Гражданской войны забросили автора, Ивана Сергеевича Шмелева, как и сотни тысяч его соотечественников, в эмиграцию, за рубеж. С 1922 по 1950 год, год своей кончины, писатель провел во Франции и там создал лучшие свои произведения – «Солнце мертвых», «Богомолье», «Лето Господне».

Шмелев и раньше писал специально «для детей», «для юношества». В его рассказах было немало добра, света, юмора. Но, глядя на свою родную Россию «издалека», сквозь слезы пережитого (можно сказать, на его глазах в Крыму в 1920 году в числе многих тысяч белых офицеров был расстрелян его единственный сын), он стал искать опоры на чужбине в таких ценностях, которые – как он все более убеждался – были вечными.

Эти ценности он обрел в своем детстве.

Чтение родной литературы с дошкольных лет убедило, кажется, нас, что о детстве – поэтично, красочно, солнечно, одухотворенно – можно рассказывать лишь тогда, когда прошло оно в деревне или в усадьбе, на русском приволье, среди его волшебных превращений.

Аксаковские «Детские годы Багрова-внука», и «Детство» Льва Толстого, и «Жизнь Арсеньева» Бунина, и «Детство Никиты» Алексея Толстого – все они убеждают в этом.

Горожанин, москвич, коренной обитатель Замоскворечья – Кадашевской слободы, Шмелев опровергает эту традицию.

Нет, не нарывами на теле Земли возникали и устроялись наши города и мать их – Москва. Конечно, немало уродливого и прямо бесчеловечного было в ее недрах. И эти контрасты старой Москвы, увиденные глазами старого официанта, глубоко и проникновенно отразились в шмелевской повести 1911 года «Человек из ресторана». Но ведь было и иное, впитанное Шмелевым-ребенком. Посреди огромного города, «супротив Кремля», в окружении мастеровых и работников вроде умудренного филенщика Горкина, купцов и духовных лиц ребенок увидел жизнь, исполненную истинной поэзии, глубокой религиозности, патриотической одушевленности, доброты и несказанной душевной щедрости.

Здесь, без сомнения, истоки шмелевского творчества, здесь первооснова его художественных впечатлений.

Представьте себе карту старой Москвы.

Особое своеобразие придает городу Москва-река. Она подходит с запада и в самой Москве делает два извива, переменяя в трех местах нагорную сторону на низины. С поворотом течения с Воробьевых гор к северу высокий берег правой стороны, понижаясь у Крымского брода (ныне Крымского моста), постепенно переходит на левую сторону, открывая на правой, против Кремля, широкую луговую низину Замоскворечья .

Здесь, в Кадашевской слободе (когда-то населенной кадашами, то есть бочарами), 21 сентября (3 октября по новому стилю) 1873 года родился Иван Сергеевич Шмелев.

Москвич, выходец из торгово-промышленной среды, он великолепно знал этот город и любил его – нежно, преданно, страстно. Именно самые ранние впечатления детства навсегда заронили в его душу и мартовскую капель, и Вербную неделю, и «стояние» в церкви, и путешествие по старой Москве: «Дорога течет, едем, как по густой ботвинье. Яркое солнце, журчат канавки, кладут переходы-доски. Дворники, в пиджаках, тукают о лед ломами. Скидавают с крыш снег. Ползут сияющие возки со льдом. Тихая Якиманка снежком белеет… Весь Кремль золотисто-розовый, над снежной Москвой-рекой… Что во мне бьется так, наплывает в глаза туманом? Это – мое, я знаю. И стены, и башни, и соборы… Я слышу всякие имена, всякие города России. Кружится подо мной народ, кружится голова от гула. А внизу тихая белая река, крохотные лошадки, санки, ледок зеленый, черные мужики, как куколки. А за рекой, над темными садами, – солнечный туманец тонкий, в нем колокольни-тени, с крестами в искрах – милое мое Замоскворечье» («Лето Господне»).

Москва жила для Шмелева живой и первородной жизнью, которая и по сей день напоминает о себе в названиях улиц и улочек, площадей и площадок, проездов, набережных, тупиков, сокрывших под асфальтом большие и малые поля, полянки, всполья, пески, грязи и глинища, мхи, дебри, или дерби, кулижки, то есть болотные места, и сами болота, кочки, лужники, вражки – овраги, ендовы – рвы, могилицы, а также боры и великое множество садов и прудов. И ближе всего Шмелеву оставалась Москва в том треугольнике, который образуется изгибом Москвы-реки с водоотводным каналом и с юга ограничен Крымским валом и Валовой улицей, – Замоскворечье, где проживало купечество, мещанство и множество фабричного и заводского люда. Самые поэтичные книги – «Богомолье» (1931) и «Лето Господне» (1933–1948) – о Москве, о Замоскворечье.

Племянница писателя Ю. А. Кутырина рассказывала, что Шмелев был среднего роста, тонкий, худощавый, с большими серыми глазами, владеющими всем лицом, склонными к ласковой усмешке, но чаще серьезными и грустными. Его лицо было изборождено глубокими складками-впадинами – от созерцания и сострадания. Лицо прошлых веков, пожалуй. Лицо старовера, страдальца.

Впрочем, так оно и было: дед Шмелева, государственный крестьянин из села Гуслицы Богородского уезда Московской губернии, – был старовер. Кто-то из предков был ярый начетчик, борец за веру: вступал еще при царевне Софье в «прях», то есть в спор о вере.

Прадед писателя жил в Москве уже в 1812 году и, как полагается кадашу, торговал посудным и щепным товаром. Дед продолжал его дело и брал подряды на постройку домов. О крутом и справедливом характере деда, Ивана Сергеевича, Шмелев вспоминал:

«На постройке коломенского дворца (под Москвой) он потерял почти весь капитал «из упрямства» – отказался дать взятку. Он старался «для чести» и говорил, что за стройку ему должны кулек крестов прислать, а не тянуть взятки. За это он поплатился: потребовали крупных переделок. Дед бросил подряд, потеряв залоговую стоимость работ. Печальным воспоминанием об этом в нашем доме оказался «царский паркет» из купленного с торгов и снесенного на хлам старого коломенского дворца.

– Цари ходили! – говаривал дед, сумрачно посматривая в щелистые рисунчатые полы. – В сорок тысяч мне этот паркет влез! Дорогой паркет!

После деда отец нашел в сундучке только три тысячи. Старый каменный дом да эти три тысячи – было все, что осталось от полувековой работы деда и отца. Были долги».

Особое место в детских впечатлениях, в благодарной памяти Шмелева занимает отец, Сергей Иванович, которому писатель посвящает самые проникновенные поэтические строки. Это, очевидно, было чертой фамильной: он и сам будет матерью единственному сыну Сергею. Собственную мать Шмелев упоминает в автобиографических книгах изредка и словно бы неохотно. Лишь отраженно, из других источников, узнаем мы о драме, с ней связанной, о детских страданиях, оставивших в душе незарубцевавшуюся рану. Так, жена писателя Бунина, Вера Николаевна, отмечает в дневнике: «Шмелев рассказывал, как его пороли, веник превращался в мелкие кусочки. О матери он писать не может, а об отце – бесконечно».

Вот отчего в шмелевской автобиографии и в позднейших «вспоминательных» книгах так много об отце.

«Отец не кончил курса в мещанском училище. С пятнадцати лет помогал деду по подрядным делам. Покупал леса, гонял плоты и барки с лесом и щепным товаром. После смерти отца занимался подрядами: строил мосты, дома, брал подряды по иллюминации столицы в дни торжеств, держал портомойни на реке, купальни, лодки, бани (Шмелевым принадлежали известные до революции Крымские бани), ввел впервые в Москве ледяные горы, ставил балаганы на Девичьем поле и под Новинском. Кипел в делах. Дома его видели только в праздник. Последним его делом был подряд по постройке трибун для публики на открытии памятника Пушкину. Отец лежал больной и не был на торжестве. Помню, на окне у нас была сложена кучка билетов на эти торжества – для родственников. Но, должно быть, никто из родственников не пошел: эти билетики долго лежали на окошечке, и я строил из них домики…

Я остался после него лет семи».

Семья отличалась патриархальностью, приверженностью старому укладу и истовой религиозностью («Дома я не видел книг, кроме Евангелия», – вспоминал Шмелев). Патриархальны, религиозны, как и хозяева, и преданны им были слуги. Ими помыкали и их же звали к хозяйскому столу в дни торжеств «на ботвинью с белорыбицей». Они рассказывали маленькому Ване истории об иноках и святых людях, сопровождали его в поездке в Троице-Сергиеву лавру – знаменитую обитель, основанную преподобным Сергием Радонежским («Богомолье»); они закладывали нравственные устои его характера. Шмелев посвятит одному из них, старому филенщику Горкину, лирические страницы воспоминаний детских лет.

Иной дух царил, однако, в замоскворецком дворе Шмелевых, куда со всех концов России стекались рабочие-строители. «Ранние годы, – вспоминал писатель, – дали мне много впечатлений. Получил я их «на дворе».

Мы встретим эту красочную разноликую толпу, представляющую собой, кажется, всю Россию, на страницах многих его книг, но прежде всего в «итоговых» произведениях, в том числе и в «Лете Господнем».

«В нашем доме, – рассказывал Шмелев, – появлялись люди всякого калибра и всякого общественного положения. Во дворе стояла постоянная толчея. Работали плотники, каменщики, маляры, сооружали и раскрашивали щиты для иллюминации. Приходили получать расчет и галдели тьма народу. Заливались стаканчики, плошки, кубастики. Пестрели вензеля. В амбарах было напихано много чудесных декораций с балаганом. Художники с Хитрова рынка храбро мазали огромные полотнища, создавали чудесный мир чудовищ и пестрых боев. Здесь были моря с плавающими китами и крокодилами, и корабли, и диковинные цветы, и люди с зверскими лицами, крылатые змеи, арабы, скелеты – все, что могла дать голова людей в опорках, с сизыми носами, все эти «мастаки и архимеды», как называл их отец. Эти «архимеды и мастаки» пели смешные песенки и не лазили в карман за словом. Слов было много на нашем дворе – всяких. Это была первая прочитанная мною книга – книга живого, бойкого и красочного слова.

Здесь, во дворе, я увидел народ. Я здесь привык к нему и не боялся ни ругани, ни диких криков, ни лохматых голов, ни дюжих рук. Эти лохматые головы смотрели на меня очень любовно. Мозолистые руки давали мне с добродушным подмигиваньем и рубанки, и пилу, и топорик, и молоточки и учили, как «притрафляться» на досках, среди смолистого запаха стружек, я ел кислый хлеб, круто посоленный, головки лука и черные, из деревни привезенные лепешки. Здесь я слушал летними вечерами, после работы, рассказы о деревне, сказки и ждал балагурство. Дюжие руки ломовых таскали меня в конюшни к лошадям, сажали на изъеденные лошадиные спины, гладили ласково по голове. Здесь я впервые почувствовал тоску русской души в песне, которую пел рыжий маляр. «И эх и темы-най лес… да эх и темы-на-й…» Я любил украдкой забраться в обедающую артель, робко взять ложку, только что начисто вылизанную и вытертую большим корявым пальцем с сизо-желтым ногтем, и глотать обжигающие щи, крепко сдобренные перчиком.

Много повидал я на нашем дворе и веселого и грустного. Я видел, как теряют пальцы, как течет кровь из-под сорванных мозолей и ногтей, как натирают мертвецки пьяным уши, как бьются на стенках, как метким и острым словом поражают противника, как пишут письма в деревню и как их читают. Здесь я почувствовал любовь и уважение к этому народу, который все мог. Он делал то, чего не могли сделать такие, как и я, как мои родные. Эти лохматые на моих глазах совершали много чудесного. Висели под крышей, ходили по карнизам, спускались в колодезь, вырезали из досок фигуры, ковали лошадей, брыкающихся, писали красками чудеса, пели песни и рассказывали захватывающие сказки…

Во дворе было много ремесленников – бараночников, сапожников, скорняков, портных. Они дали мне много слов, много неподражаемых чувствований и опыта. Двор наш для меня явился первой школой жизни – самой важной и мудрой. Здесь получились тысячи толчков для мысли. И все то, что теплого бьется в душе, что заставляет жалеть и негодовать, думать и чувствовать, я получил от сотен простых людей с мозолистыми руками и добрыми для меня, ребенка, глазами».

Из закромов памяти пришли Шмелеву впечатления детства, составившие «Лето Господне», совершенно удивительную книгу по поэтичности, духовному свету, драгоценным россыпям слов.

Конечно, мир «Лета Господня» – мир Горкина, бараночника Феди и богомольной Домны Панферовны, старого кучера Антипушки и приказчика Василь Василича, «облезлого барина» Энтальцева и солдата Махорова «на деревянной ноге», колбасника Коровкина, рыбника Горностаева, птичника Солодовкина и «живоглота» – богатея крестного Кашина, – этот мир одновременно и не существовал и был, преображенный в слове. И эпос шмелевский, поэтическая мощь от этого только усиливаются.

«Шмелев никогда не заимствует канву для своей фабулы у внешнего порядка событий. Он не нуждается в этом. Фабула его произведений развертывается самостоятельно из самого предметного содержания. Но в книге «Лето Господне. Праздники» он строит свою фабулу как бы на внешней эмпирической последовательности времен, а в сущности идет вослед за календарным годом русского Православия.

Годовое вращение, этот столь привычный для нас и столь значительный в нашей жизни ритм жизни, имеет в России свою внутреннюю, сразу климатически бытовую и религиозно-обрядовую связь. И вот в русской литературе впервые изображается этот сложный организм, в котором движение материального солнца и движение духовного религиозного солнца срастаются и сплетаются в единый жизненный ход. Два солнца ходят по русскому небу: солнце планетное, дававшее нам бурную весну, каленое лето, прощальную красавицу осень и строго-грозную, но прекрасную и благодатную белую зиму, – и другое солнце, духовно-православное, дававшее нам весною – праздник светлого, очистительного Христова Воскресения, летом и осенью – праздники жизненного и природного благословения, зимою, в стужу, – обетованное Рождество и духовно-бодрящее Крещение. И вот Шмелев показывает нам и всему остальному миру, как ложилась эта череда двусолнечного вращения на русский народно-простонародный быт и как русская душа, веками строя Россию, наполняла эти сроки Года Господня своим трудом и своей молитвой. Вот откуда это заглавие «Лето Господне», обозначающее не столько художественный предмет, сколько заимствованный у двух Божиих Солнц строй и ритм образной смены».

«Лето Господне» – книга для семейного чтения. Ее лучше всего читать в добрых старых традициях – вечерами, вслух, на пользу не только детям, но и самим родителям, главу за главой. Это пища для ума и сердца и ребенку, и подростку, и юноше, и взрослому человеку. Ибо никогда не поздно подумать над тем, над чем понуждает думать Иван Сергеевич Шмелев: над предназначением маленького человека, вступающего в этот мир.


Олег Михайлов

I. Праздники

Наталии Николаевне и Ивану Александровичу Ильиным посвящаю.

Два чувства дивно близки нам -

В них обретает сердце пищу -

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам.

А. Пушкин


Великий пост

Чистый понедельник

Я просыпаюсь от резкого света в комнате: голый какой-то свет, холодный, скучный. Да, сегодня Великий пост. Розовые занавески, с охотниками и утками, уже сняли, когда я спал, и оттого так голо и скучно в комнате. Сегодня у нас Чистый понедельник, и все у нас в доме чистят. Серенькая погода, оттепель. Капает за окном – как плачет. Старый наш плотник-филенщик Горкин сказал вчера, что Масленица уйдет – заплачет. Вот и заплакала – кап… кап… кап… Вот она! Я смотрю на растерзанные бумажные цветочки, на золоченый пряник «масленицы» – игрушки, принесенной вчера из бань: нет ни медведиков, ни горок – пропала радость. И радостное что-то копошится в сердце: новое все теперь, другое. Теперь уж «душа начнется», – Горкин вчера рассказывал: «Душу готовить надо». Говеть, поститься, к Светлому дню готовиться.

– Косого ко мне позвать! – слышу я крик отца, сердитый.

Отец не уехал по делам: особенный день сегодня, строгий, – редко кричит отец. Случилось что-нибудь важное. Но ведь он же его простил за пьянство, отпустил ему все грехи: вчера был Прощеный день. И Василь Василич простил всех нас, так и сказал в столовой на коленках: «Всех прощаю!» Почему же кричит отец?

Отворяется дверь, входит Горкин с сияющим медным тазом. А, Масленицу выкуривать! В тазу горячий кирпич и мятка, и на них поливают уксусом. Старая моя нянька Домнушка ходит за Горкиным и поливает, в тазу шипит, и подымается кислый пар – священный. Я и теперь его слышу, из дали лет. Священный… – так называет Горкин. Он обходит углы и тихо колышет тазом. И надо мной колышет.

– Вставай, милок, не нежься… – ласково говорит он мне, всовывая таз под полог. – Где она у тебя тут, Масленица-жирнуха… мы ее выгоним. Пришел пост – отгрызу у волка хвост. На Постный рынок с тобой поедем, васильевские певчие петь будут – «Душе моя, душе моя», – заслушаешься.

Незабвенный, священный запах. Это пахнет Великий пост. И Горкин совсем особенный – тоже священный будто. Он еще до свету сходил в баню, попарился, надел все чистое – Чистый сегодня понедельник! – только казакинчик старый: сегодня все самое затрапезное наденут, так «по закону надо». И грех смеяться, и надо намаслить голову, как Горкин. Он теперь ест без масла, а голову надо, по закону, «для молитвы». Сияние от него идет, от седенькой бородки, совсем серебряной, от расчесанной головы. Знаю, что он святой. Такие – угодники бывают. А лицо розовое, как у херувима, от чистоты. Я знаю, что он насушил себе черных сухариков с солью и весь пост будет с ними пить чай – «за сахар».

– А почему папаша сердитый… на Василь Василича так?

– А, грехи… – со вздохом говорит Горкин. – Тяжело тоже переламываться, теперь все строго, пост. Ну, и сердются. А ты держись, про душу думай. Такое время, все равно как последние дни пришли… по закону-то! Читай: «Господи Владыко живота моего». Вот и будет весело.


В комнатах тихо и пустынно, пахнет священным запахом. В передней, перед красноватой иконой Распятия, очень старой, от покойной прабабушки, которая ходила по старой вере, зажгли «постную», голого стекла, лампадку, и теперь она будет негасимо гореть до Пасхи. Когда зажигает отец – по субботам он сам зажигает все лампадки, – всегда напевает приятно-грустно: «Кресту Твоему поклоняемся, Владыко», – и я напеваю за ним, чудесное:


И свято-е… Воскресе-ние Твое
Сла-а-вим!

Радостное до слез бьется в моей душе и светит от этих слов. И видится мне, за вереницею дней поста, – Святое Воскресенье, в светах. Радостная молитвочка! Она ласковым светом светит в эти грустные дни поста.

Мне начинает казаться, что теперь прежняя жизнь кончается и надо готовиться к той жизни, которая будет. Где? Где-то, на небесах. Надо очистить душу от всех грехов, и потому все кругом – другое. И что-то особенное около нас, невидимое и страшное. Горкин мне рассказал, что теперь – «такое, как душа расстается с телом». Они стерегут, чтобы ухватить душу, а душа трепещет и плачет: «Увы мне, окаянная я!» Так и в ефимонах теперь читается.