Женский портал. Вязание, беременность, витамины, макияж
Поиск по сайту

Александр чудаков ложится мгла на старые ступени. Так и в книге. Особый свет — на каждой странице. Тихое сияние Жизни

Олег Лекманов

Доктор филологических наук, профессор, преподает в НИУ ВШЭ. Автор книг о Мандельштаме, Есенине (совместно с Михаилом Свердловым) и русском акмеизме, один из составителей полного собрания сочинений Николая Олейникова. Комментатор произведений Катаева, Пастернака, Бунина и Коваля.

Александр Павлович Чудаков (1938–2005) окончил филологический факультет МГУ и со временем стал одним из лучших в своем поколении ученым-гуманитарием. Он написал несколько прекрасных книг, без которых невозможно представить филологическую науку, - в первую очередь, серию книг о Чехове, сборник статей о предметном мире в литературе, начал работать над тотальным комментарием к «Евгению Онегину». Также отметим мемуары-диалоги Чудакова с учителями в науке: Виктором Виноградовым, Лидией Гинзбург, Михаилом Бахтиным, .

За прозу он взялся довольно поздно. Единственная законченная прозаическая вещь Чудакова - роман «Ложится мгла на старые ступени». Не лишена драматизма история его публикации: после нескольких отказов роман согласились напечатать Н.Б.Иванова и в журнале «Знамя». В 2001 году «Ложится мгла на старые ступени» была опубликована в издательском доме «Олма-пресс», вошла в шорт-лист «Букера», но тогда осталась без награды. Справедливость восторжествовала в 2011 году, когда роман получил «Букер Букеров» - премию за лучшую книгу десятилетия. Сегодня я хочу выступить не в роли критика, расхваливающего роман (уже сам его выбор в качестве произведения для разбора говорит о моей оценке), а в роли филолога, то есть попробую предложить ключ к тексту, позволяющий взглянуть на весь роман как на единое целое.

Отправной точкой для моих рассуждений пусть послужит вот этот небольшой фрагмент из телевизионного интервью Александра Павловича: «Мы существуем в хаотическом и раздерганном мире. Этому мировому хаосу и абсурду мы должны сопротивляться по мере своих сил. Сопротивляться и пытаться внести в мир если не гармонию, то хотя бы ясность, четкость и известную долю рационализма». Вот автор и изображает в своем романе людей, пытающихся противопоставить хаосу и абсурду порядок, осмысленность и структурность (слово из самогó романа).

Но поскольку действие книги разворачивается не в безвоздушном пространстве, а во вполне конкретной исторической обстановке (окраина советской империи, время с конца Великой Отечественной войны по середину 1980-х годов), то и хаос с ясностью представлены в нем вполне конкретными силами. Хаос и абсурд внесла в жизнь людей революция и все, что за ней последовало. А порядок, ясность и рациональность были основой прежней, дореволюционной жизни.

В центре романа - два героя. Первый - дед, с его появления произведение начинается, рассказом о том, как он умирал, - завершается. Более того, в финал романа вставлена значимая мотивная перекличка с зачином. В зачине: «Но и теперь, когда деду было за девяносто, когда он с трудом потянулся с постели взять стакан с тумбочки, под закатанный рукав нижней рубашки знакомо покатился круглый шар, и Антон усмехнулся». В финале романа: «И живо представил Антон, как покатился под засученный рукав круглый шар, и впервые заплакал».

Недаром этот связывающий начало и финал романа мотив оказывается мотивом силы. Дед, как богатырь (вспомним пословицу «И один в поле воин»), сознательно противопоставляет хаосу и абсурду советского мира разумное и структурированное устройство мира своей семьи. Приведем большую, но необходимую даже для краткого изложения нашей концепции цитату из романа Чудакова: «Дед знал два мира. Первый - его молодости и зрелости. Он был устроен просто и понятно: человек работал, соответственно получал за свой труд и мог купить себе жилье, вещь, еду без списков, талонов, карточек, очередей. Этот предметный мир исчез, но дед научился воссоздавать его подобие знанием, изобретательностью и невероятным напряжением сил своих и семьи, потому что законов рождения и жизни вещей и растений не в состоянии изменить никакая революция. Но она может переделать нематериальный человеческий мир, и она это сделала. Рухнула система предустановленной иерархии ценностей, страна многовековой истории начала жить по нормам, недавно изобретенным; законом стало то, что раньше называли беззаконием. Но старый мир сохранился в его душе, и новый не затронул ее. Старый мир ощущался им как более реальный, дед продолжал каждодневный диалог с его духовными и светскими писателями, со своими семинарскими наставниками, с друзьями, отцом, братьями, хотя никого из них не видел больше никогда. Ирреальным был для него мир новый - он не мог постичь ни разумом, ни чувством, каким образом все это могло родиться и столь быстро укрепиться, и не сомневался: царство фантомов исчезнет в одночасье, как и возникло, только час этот наступит нескоро, и они вместе прикидывали, доживет ли Антон».

Александр Чудаков

Второй герой, помещенный в центр романа, хотя и не так броско, как дед, - это сам рассказчик, Антон Стремоухов. Ему от деда передалась любовь к четкости, рационализму и структурности, он тоже борется с хаосом и абсурдом окружающего мира (уже не только советского), но с тем же ли успехом, что и дед?

Увы, нет. Он не находит общего языка с большинством одноклассников и однокашников по университету, от него из-за его почти маниакальной любви к разумному, рациональному устройству мира уходят женщины. Свою «манию наилучшего предметоустройства мира» (цитата из романа) он не может передать собственной внучке (важная негативная параллель к взаимоотношениям Антона с дедом): «Дитя мира абсурда, она, тем не менее, не любила абсурдистской поэзии, зауми, что хорошо сочеталось с ее юным прагматическим умом. Но с этим же умом как-то странно уживалось равнодушие к позитивным сведениям <…> Мир моего детства отстоял от внучки на те же полвека, что от меня - дедов. И как его - без радио, электричества, самолетов - был странен и остро-любопытен мне, так мой - безтелевизионный и безмагнитофонный, с патефонами, дымящими паровозами и быками - должен, казалось, хотя б своей экзотикой быть интересен ей. Но ей он был не нужен».

Чтó же - вторая часть романа написана о поражении современного человека перед абсурдом и хаосом современного мира? Нет, потому что очень важной для понимания смысла всего произведения является фигура его автора.

Антон в романе порой до неразличимости сливается с автором (много писали о бросающихся в глаза частых переходах первого лица романа в третье и обратно). Однако в самом главном герой и автор не похожи. Антон не смог полностью воплотить себя в слове (как не смог в свое время перевестись с истфака на филфак, хотя и стремился к этому). О его книжных проектах в романе рассказано так: «Это была четвертая из задуманной им серии книг по рубежу веков; он говорил: я занимаюсь историей России до Октябрьского переворота. Первая книга серии - его диссертация - не была напечатана, требовали переделок, ленинских оценок. Уговаривали и друзья. «Чего тебе стоит? Вставь две-три цитаты в начале каждой главы. Дальше же идет твой текст!» Антону же казалось, что тогда текст опоганен, читатель и дальше не будет автору верить. Книга не пошла. Вторая и третья книги лежали в набросках и материалах - он уже говорил: полметра; постепенно он охладевал к ним. Но четвертую книгу почему-то надеялся издать».

Однако Александр Павлович Чудаков в отличие от собственного героя свои книги в советское время издал. То есть он своими филологическими книгами смог реально противостоять хаосу, раздерганности и абсурду, эти книги являли собой замечательный пример четких и структурно выстроенных текстов. Но ведь и на роман «Ложится мгла на старые ступени» можно посмотреть как на попытку обуздать хаос воспоминаний и представить стройные и ясные картины из жизни окружавших автора в детстве людей и предметов.

При этом усредненности и скучной одинаковости, господствующей в современном мире, Чудаков в своем романе противопоставляет уникальность почти каждого описываемого им предмета. В этом отношении он оказывается учеником не Чехова, а скорее Гоголя с его любовью к необычным и выламывающимся из обыденности предметам (так Чудаков рассказывает о предметном мире автора «Мертвых душ» в филологической статье о нем).

И вот здесь, в самом финале нашего разговора уместно будет откомментировать заглавие чудаковского романа. Оно взято из раннего стихотворения Александра Блока:

Бегут неверные дневные тени.
Высок и внятен колокольный зов.
Озарены церковные ступени,
Их камень жив - и ждет твоих шагов.

Ты здесь пройдешь, холодный камень тронешь,
Одетый страшной святостью веков,
И, может быть, цветок весны уронишь
Здесь, в этой мгле, у строгих образов.

Растут невнятно розовые тени,
Высок и внятен колокольный зов,
Ложится мгла на старые ступени…
Я озарен - я жду твоих шагов.

То есть камень ступеней прошлого, предмет мертвый, брошенный, пребывающий в забвении, ждет человека, который придет, и тогда раздастся звук гулких шагов, и этот камень оживет. Ну а мы-то с вами точно знаем: если дед в романе сумел победить хаос, а Антон борьбу с ним проиграл, автор романа, Александр Павлович Чудаков, свою битву с абсурдом и хаосом, несомненно, выиграл.

1. Армреслинг в Чебачинске

Дед был очень силён. Когда он, в своей выгоревшей, с высоко подвёрнутыми рукавами рубахе, работал на огороде или строгал черенок для лопаты (отдыхая он всегда строгал черенки, в углу сарая был их запас на десятилетия), Антон говорил про себя что-

нибудь вроде: «Шары мышц катались у него под кожей» (Антон любил выразиться книжно). Но и теперь, когда деду перевалило за девяносто, когда он с трудом потянулся с постели взять стакан с тумбочки, под закатанный рукав нижней рубашки знакомо покатился круглый шар, и Антон усмехнулся.

Смеёшься? - сказал дед. - Слаб я стал? Стал стар, однако был он прежде млад. Почему ты не говоришь мне, как герой вашего босяцкого писателя: «Что, умираешь?» И я бы ответил: «Да, умираю!» А перед глазами Антона всплывала та, из прошлого, дедова рука, когда он пальцами разгибал гвозди или кровельное железо. И ещё отчётливей - эта рука на краю праздничного стола со скатертью и сдвинутою посудой - неужели это было больше тридцати лет назад? Да, это было на свадьбе сына Переплёткина, только что вернувшегося с войны. С одной стороны стола сидел сам кузнец Кузьма Переплёткин, и от него, улыбаясь смущённо, но не удивлённо, отходил боец скотобойни Бондаренко, руку которого только что припечатал к скатерти кузнец в состязании, которое теперь именуют армреслинг, а тогда не называли никак. Удивляться не приходилось: в городке Чебачинске не было человека, чью руку не мог положить Переплёткин. Говорили, что раньше то же мог сделать ещё его погибший в лагерях младший брат, работавший у него в кузне молотобойцем. Дед аккуратно повесил на спинку стула чёрный пиджак английского бостона, оставшийся от тройки, сшитой ещё перед первой войной, дважды лицованный, но всё ещё смотревшийся, и закатал рукав белой батистовой рубашки, последней из двух дюжин, вывезенных в пятнадцатом году из Вильны. Твёрдо поставил локоть на стол, сомкнул с ладонью соперника свою, и она сразу потонула в огромной разлапой кисти кузнеца.

Одна рука - чёрная, с въевшейся окалиной, вся переплетённая не человечьими, а какими-то воловьими жилами («Жилы канатами вздулись на его руках», - привычно подумал Антон). Другая - вдвое тоньше, белая, а что под кожей в глубине чуть просвечивали голубоватые вены, знал один Антон, помнивший эти руки лучше, чем материнские. И один Антон знал железную твёрдость этой руки, её пальцев, без ключа отворачивающих гайки с тележных колес. Такие же сильные пальцы были ещё только у одного человека - второй дедовой дочери, тёти Тани. Оказавшись в войну в ссылке (как ЧСИР - член семьи изменника родины) в глухой деревне с тремя малолетними детьми, она работала на ферме дояркой. Об электродойке тогда не слыхивали, и бывали месяцы, когда она выдаивала вручную двадцать коров в день - по два раза каждую. Московский приятель Антона, специалист по мясо-молоку, говорил, что это всё сказки, такое невозможно, но это было правда. Пальцы у тёти Тани были все искривлены, но хватка у них осталась стальная; когда сосед, здороваясь, в шутку сжал ей сильно руку, она в ответ так сдавила ему кисть, что та вспухла и с неделю болела.

Гости выпили уже первые батареи бутылок самогона, стоял шум.

А ну, пролетарий на интеллигенцию!

Это Переплёткин-то пролетарий? Переплёткин - это Антон знал - был из семьи высланных кулаков.

Ну, а Львович - тоже нашел советскую интеллигенцию.

Это бабка у них из дворян. А он - из попов.

Судья-доброволец проверил, на одной ли линии установлены локти. Начали.

Шар от дедова локтя откатился сначала куда-то в глубь засученного рукава, потом чуть прикатился обратно и остановился. Канаты кузнеца выступили из-под кожи. Шар деда чуть-чуть вытянулся и стал похож на огромное яйцо («страусиное», подумал образованный мальчик Антон). Канаты кузнеца выступили сильнее, стало видно, что они узловаты. Рука деда стала медленно клониться к столу. Для тех, кто, как Антон, стоял справа от Переплёткина, его рука совсем закрыла дедову руку.

Кузьма, Кузьма! - кричали оттуда.

Восторги преждевременны, - Антон узнал скрипучий голос профессора Резенкампфа.

Рука деда клониться перестала. Переплёткин посмотрел удивлённо. Видно, он наддал, потому что вспух ещё один канат - на лбу.

Ладонь деда стала медленно подыматься - ещё, ещё, и вот обе руки опять стоят вертикально, как будто и не было этих минут, этой вздувшейся жилы на лбу кузнеца, этой испарины на лбу деда.

Руки чуть заметно вибрировали, как сдвоенный механический рычаг, подключённый к какому-то мощному мотору. Туда - сюда. Сюда - туда. Снова немного сюда. Чуть туда. И опять неподвижность, и только еле заметная вибрация.

Сдвоенный рычаг вдруг ожил. И опять стал клониться. Но рука деда теперь была сверху! Однако когда до столешницы оставался совсем пустяк, рычаг вдруг пошёл обратно. И замер надолго в вертикальном положении.

Ничья, ничья! - закричали сначала с одной, а потом с другой стороны стола. - Ничья!

Дед, - сказал Антон, подавая ему стакан с водой, - а тогда, на свадьбе, после войны, ты ведь мог бы положить Переплёткина?

Пожалуй.

Так что ж?..

Зачем. Для него это профессиональная гордость. К чему ставить человека в неловкое положение. На днях, когда дед лежал в больнице, перед обходом врача со свитой студентов он снял и спрятал в тумбочку нательный крест. Дважды перекрестился и, взглянув на Антона, слабо улыбнулся. Брат деда, о. Павел, рассказывал, что в молодости тот любил прихвастнуть силой. Разгружают рожь - отодвинет работника, подставит плечо под пятипудовый мешок, другое - под второй такой же, и пойдёт, не сгибаясь, к амбару. Нет, таким хвастой деда представить было нельзя никак.

Любую гимнастику дед презирал, не видя в ней толку ни для себя, ни для хозяйства; лучше расколоть утром три-четыре чурки, побросать навоз. Отец был с ним солидарен, но подводил научную базу: никакая гимнастика не даёт такой разносторонней нагрузки, как колка дров, - работают все группы мышц. Подначитавшись брошюр, Антон заявил: специалисты считают, что при физическом труде заняты как раз не все мышцы, и после любой работы надо делать ещё гимнастику. Дед и отец дружно смеялись: «Поставить бы этих специалистов на дно траншеи или на верх стога на полдня! Спроси у Василия Илларионовича - он по рудникам двадцать лет жил рядом с рабочими бараками, там всё на людях, - видел он хоть одного шахтёра, делающего упражнения после смены?» Василий Илларионович такого шахтёра не видел.

Дед, ну Переплёткин - кузнец. А в тебе откуда было столько силы?

Видишь ли. Я - из семьи священников, потомственных, до Петра Первого, а то и дальше.

Книга мне показалась настолько насыщенной, многоплановой и разносторонней, что я просто не знаю, с какой стороны подступиться к рассказу о ней.
Книга бессюжетная, это поток воспоминаний. Когда-то я пыталась читать "Улисса", и мне кажется, этот роман чем-то на него похож. Антон приезжает в городок Чебачинск, где он вырос, откуда в свое время уехал учиться в МГУ. Сейчас родственники вызвали его из Москвы невнятной телеграммой о наследственном вопросе. "Какое еще наследство?" - недоумевает Антон, ведь кроме старого ветхого дома у деда ничего нет.
Когда я дочитала до этого места, мне стало немного не по себе. Я подумала, что сейчас здесь всплывет какое-нибудь "золото партии", или николаевские червонцы, или церковные драгоценности. Уж как-то все к тому шло: пожилой умирающий родственник из "того" дореволюционного времени, алчные наследники, единственное доверенное лицо - внук, приехавший издалека. Дело явно пахло двенадцатью стульями.
Но Антон после встречи с родственниками отправляется на прогулку по Чебачинску, и не подумавши обстукивать стены или взрезать обивку старинной козетки, вывезенной из Вильны. Он идет и перебирает сокровища другого рода: каждый встреченный в неторопливой прогулке куст, каждый дом, забор, дерево, не говоря о каждом встреченном человеке - это живое напоминание о былых днях. Вспоминается все подряд, в случайном порядке. Воспоминания так сильны, что невозможно их упорядочить, сказать одному – подожди, это было потом, сначала было вот это. Поэтому тут и переносы во времени, и огромное количество героев, но никого нельзя отбросить за ненужностью. Даже самый второстепенный персонаж навроде какого-нибудь секретаря райкома, однажды заказавшего торт у дедова друга-кондитера, на своем месте, имеет значение, важен для общей картины жизни ссыльного поселка.
Очень тронула история Кольки – талантливого парнишки, погибшего во время войны. Его помнила только его мать и мать Антона, а потом Антон, случайно подслушавший их разговор. Если никто не будет его помнить – словно и не было его на свете. Также и каждое самое мельчайшее воспоминание – все фиксируется, все драгоценно для Антона.
В чем смысл такого скрупулезного запоминания и написания книги? Мне эта книга перекинула шаткий мостик между «дореволюционным» и послевоенным временем. У меня есть фотография моей бабушки, где она молодая сидит за «праздничным» столом с двумя своими детьми и мужем. На столе такое, мягко говоря, скромное угощение и такая скромная, на грани с убогостью, обстановка в комнате, что мне удивительно, откуда там вообще взялся случайный фотограф. И мне до слез жалко, что никто уже не сможет рассказать, какой был праздник, о чем думала в тот день моя молодая бабушка, откуда на столе тот графин, родной, видимо, брат, кривобокого сосуда из коллекции посуды семьи Стремоуховых…
В то же время исторический пласт – не самый важный. Мне кажется, эта книга показывает, что времена по сути не меняются. Всегда были, есть и будут благородство и подлость, мелочность и широта, созидание и разрушение, добро и зло, в конце концов. Сам человек выбирает, на чьей он стороне, и в этом выборе множество полутонов, переливов.
Эту книгу назвали и романом –идиллией, и робинзонадой, и срезом русской жизни. Мне хочется еще добавить, что это благодарность Антона всем, кого он упоминает, за то, что они были в его жизни, оставили в ней след. Во мгле времени растворяются их лица и фигуры, Антон не может этого допустить и пишет эту книгу. Она просто не могла не быть написана. Может ли она не быть прочитана? Может, уж очень она честно-насыщенная. Ни малейшей попытки пофлиртовать, пококетничать с читателем, упростить чтение.
Советую читать, если вам интересна история 30-60 годов 20 века; если вас не пугает, а радует, когда в гостях у малознакомых людей вам на колени бухают старый альбом с фотографиями и обещают про всех-всех рассказать; если вы составили свое родословное древо до седьмого колена и дальше.

Бегут неверные дневные тени.
Высок и внятен колокольный зов.
Озарены церковные ступени,
Их камень жив - и ждет твоих шагов.

Ты здесь пройдешь, холодный камень тронешь,
Одетый страшной святостью веков,
И, может быть, цветок весны уронишь
Здесь, в этой мгле, у строгих образов.

Растут невнятно розовые тени,
Высок и внятен колокольный зов,
Ложится мгла на старые ступени....
Я озарен - я жду твоих шагов.

Дед был очень силён. Когда он, в своей выгоревшей, с высоко подвёрнутыми рукавами рубахе, работал на огороде или строгал черенок для лопаты (отдыхая он всегда строгал черенки, в углу сарая был их запас на десятилетия), Антон говорил про себя что-

нибудь вроде: «Шары мышц катались у него под кожей» (Антон любил выразиться книжно). Но и теперь, когда деду перевалило за девяносто, когда он с трудом потянулся с постели взять стакан с тумбочки, под закатанный рукав нижней рубашки знакомо покатился круглый шар, и Антон усмехнулся.

Смеёшься? - сказал дед. - Слаб я стал? Стал стар, однако был он прежде млад. Почему ты не говоришь мне, как герой вашего босяцкого писателя: «Что, умираешь?» И я бы ответил: «Да, умираю!» А перед глазами Антона всплывала та, из прошлого, дедова рука, когда он пальцами разгибал гвозди или кровельное железо. И ещё отчётливей - эта рука на краю праздничного стола со скатертью и сдвинутою посудой - неужели это было больше тридцати лет назад? Да, это было на свадьбе сына Переплёткина, только что вернувшегося с войны. С одной стороны стола сидел сам кузнец Кузьма Переплёткин, и от него, улыбаясь смущённо, но не удивлённо, отходил боец скотобойни Бондаренко, руку которого только что припечатал к скатерти кузнец в состязании, которое теперь именуют армреслинг, а тогда не называли никак. Удивляться не приходилось: в городке Чебачинске не было человека, чью руку не мог положить Переплёткин. Говорили, что раньше то же мог сделать ещё его погибший в лагерях младший брат, работавший у него в кузне молотобойцем. Дед аккуратно повесил на спинку стула чёрный пиджак английского бостона, оставшийся от тройки, сшитой ещё перед первой войной, дважды лицованный, но всё ещё смотревшийся, и закатал рукав белой батистовой рубашки, последней из двух дюжин, вывезенных в пятнадцатом году из Вильны. Твёрдо поставил локоть на стол, сомкнул с ладонью соперника свою, и она сразу потонула в огромной разлапой кисти кузнеца.

Одна рука - чёрная, с въевшейся окалиной, вся переплетённая не человечьими, а какими-то воловьими жилами («Жилы канатами вздулись на его руках», - привычно подумал Антон). Другая - вдвое тоньше, белая, а что под кожей в глубине чуть просвечивали голубоватые вены, знал один Антон, помнивший эти руки лучше, чем материнские. И один Антон знал железную твёрдость этой руки, её пальцев, без ключа отворачивающих гайки с тележных колес. Такие же сильные пальцы были ещё только у одного человека - второй дедовой дочери, тёти Тани. Оказавшись в войну в ссылке (как ЧСИР - член семьи изменника родины) в глухой деревне с тремя малолетними детьми, она работала на ферме дояркой. Об электродойке тогда не слыхивали, и бывали месяцы, когда она выдаивала вручную двадцать коров в день - по два раза каждую. Московский приятель Антона, специалист по мясо-молоку, говорил, что это всё сказки, такое невозможно, но это было правда. Пальцы у тёти Тани были все искривлены, но хватка у них осталась стальная; когда сосед, здороваясь, в шутку сжал ей сильно руку, она в ответ так сдавила ему кисть, что та вспухла и с неделю болела.

Гости выпили уже первые батареи бутылок самогона, стоял шум.

А ну, пролетарий на интеллигенцию!

Это Переплёткин-то пролетарий? Переплёткин - это Антон знал - был из семьи высланных кулаков.

Ну, а Львович - тоже нашел советскую интеллигенцию.

Это бабка у них из дворян. А он - из попов.

Судья-доброволец проверил, на одной ли линии установлены локти. Начали.

Шар от дедова локтя откатился сначала куда-то в глубь засученного рукава, потом чуть прикатился обратно и остановился. Канаты кузнеца выступили из-под кожи. Шар деда чуть-чуть вытянулся и стал похож на огромное яйцо («страусиное», подумал образованный мальчик Антон). Канаты кузнеца выступили сильнее, стало видно, что они узловаты. Рука деда стала медленно клониться к столу. Для тех, кто, как Антон, стоял справа от Переплёткина, его рука совсем закрыла дедову руку.

Кузьма, Кузьма! - кричали оттуда.

Восторги преждевременны, - Антон узнал скрипучий голос профессора Резенкампфа.

Рука деда клониться перестала. Переплёткин посмотрел удивлённо. Видно, он наддал, потому что вспух ещё один канат - на лбу.

Ладонь деда стала медленно подыматься - ещё, ещё, и вот обе руки опять стоят вертикально, как будто и не было этих минут, этой вздувшейся жилы на лбу кузнеца, этой испарины на лбу деда.

Руки чуть заметно вибрировали, как сдвоенный механический рычаг, подключённый к какому-то мощному мотору. Туда - сюда. Сюда - туда. Снова немного сюда. Чуть туда. И опять неподвижность, и только еле заметная вибрация.

Сдвоенный рычаг вдруг ожил. И опять стал клониться. Но рука деда теперь была сверху! Однако когда до столешницы оставался совсем пустяк, рычаг вдруг пошёл обратно. И замер надолго в вертикальном положении.

Ничья, ничья! - закричали сначала с одной, а потом с другой стороны стола. - Ничья!

Дед, - сказал Антон, подавая ему стакан с водой, - а тогда, на свадьбе, после войны, ты ведь мог бы положить Переплёткина?

Пожалуй.

Так что ж?..

Зачем. Для него это профессиональная гордость. К чему ставить человека в неловкое положение. На днях, когда дед лежал в больнице, перед обходом врача со свитой студентов он снял и спрятал в тумбочку нательный крест. Дважды перекрестился и, взглянув на Антона, слабо улыбнулся. Брат деда, о. Павел, рассказывал, что в молодости тот любил прихвастнуть силой. Разгружают рожь - отодвинет работника, подставит плечо под пятипудовый мешок, другое - под второй такой же, и пойдёт, не сгибаясь, к амбару. Нет, таким хвастой деда представить было нельзя никак.

Александр Чудаков

Ложится мгла на старые ступени

1. Армреслинг в Чебачинске

Дед был очень силён. Когда он, в своей выгоревшей, с высоко подвёрнутыми рукавами рубахе, работал на огороде или строгал черенок для лопаты (отдыхая, он всегда строгал черенки, в углу сарая был их запас на десятилетия), Антон говорил про себя что-нибудь вроде: «Шары мышц катались у него под кожей» (Антон любил выразиться книжно). Но и теперь, когда деду перевалило за девяносто, когда он с трудом потянулся с постели взять стакан с тумбочки, под закатанный рукав нижней рубашки знакомо покатился круглый шар, и Антон усмехнулся.

Смеёшься? - сказал дед. - Слаб я стал? Стал стар, однако был он прежде млад. Почему ты не говоришь мне, как герой вашего босяцкого писателя: «Что, умираешь?» И я бы ответил: «Да, умираю!»

А перед глазами Антона всплывала та, из прошлого, дедова рука, когда он пальцами разгибал гвозди или кровельное железо. И ещё отчётливей - эта рука на краю праздничного стола со скатертью и сдвинутою посудой - неужели это было больше тридцати лет назад?

Да, это было на свадьбе сына Переплёткина, только что вернувшегося с войны. С одной стороны стола сидел сам кузнец Кузьма Переплёткин, и от него, улыбаясь смущённо, но не удивлённо, отходил боец скотобойни Бондаренко, руку которого только что припечатал к скатерти кузнец в состязании, которое теперь именуют армреслинг, а тогда не называли никак. Удивляться не приходилось: в городке Чебачинске не было человека, чью руку не мог положить Переплёткин. Говорили, что раньше то же мог сделать ещё его погибший в лагерях младший брат, работавший у него в кузне молотобойцем.

Дед аккуратно повесил на спинку стула чёрный пиджак английского бостона, оставшийся от тройки, сшитой ещё перед первой войной, дважды лицованный, но всё ещё смотревшийся (было непостижимо: ещё на свете не существовало даже мамы, а дед уже щеголял в этом пиджаке), и закатал рукав белой батистовой рубашки, последней из двух дюжин, вывезенных в пятнадцатом году из Вильны. Твёрдо поставил локоть на стол, сомкнул с ладонью соперника свою, и она сразу потонула в огромной разлапой кисти кузнеца.

Одна рука - чёрная, с въевшейся окалиной, вся переплетённая не человечьими, а какими-то воловьими жилами («Жилы канатами вздулись на его руках», - привычно подумал Антон). Другая - вдвое тоньше, белая, а что под кожей в глубине чуть просвечивали голубоватые вены, знал один Антон, помнивший эти руки лучше, чем материнские. И один Антон знал железную твёрдость этой руки, её пальцев, без ключа отворачивающих гайки с тележных колёс. Такие же сильные пальцы были ещё только у одного человека - второй дедовой дочери, тёти Тани. Оказавшись в войну в ссылке (как чесеирка, - член семьи изменника родины) в глухой деревне с тремя малолетними детьми, она работала на ферме дояркой. Об электродойке тогда не слыхивали, и бывали месяцы, когда она выдаивала вручную двадцать коров в день - по два раза каждую. Московский приятель Антона, специалист по мясо-молоку, говорил, что это всё сказки, такое невозможно, но это было - правда. Пальцы у тёти Тани были все искривлены, но хватка у них осталась стальная; когда сосед, здороваясь, в шутку сжал ей сильно руку, она в ответ так сдавила ему кисть, что та вспухла и с неделю болела.

Гости выпили уже первые батареи бутылок самогона, стоял шум.

А ну, пролетарий на интеллигенцию!

Это Переплёткин-то пролетарий?

Переплёткин - это Антон знал - был из семьи высланных кулаков.

Ну а Львович - тоже нашел советскую интеллигенцию.

Это бабка у них из дворян. А он - из попов.

Судья-доброволец проверил, на одной ли линии установлены локти. Начали.

Шар от дедова локтя откатился сначала куда-то в глубь засученного рукава, потом чуть прикатился обратно и остановился. Канаты кузнеца выступили из-под кожи. Шар деда чуть-чуть вытянулся и стал похож на огромное яйцо («страусиное», подумал образованный мальчик Антон). Канаты кузнеца выступили сильнее, стало видно, что они узловаты. Рука деда стала медленно клониться к столу. Для тех, кто, как Антон, стоял справа от Переплёткина, его рука совсем закрыла дедову руку.

Кузьма, Кузьма! - кричали оттуда.

Восторги преждевременны, - Антон узнал скрипучий голос профессора Резенкампфа.

Рука деда клониться перестала. Переплёткин посмотрел удивлённо. Видно, он наддал, потому что вспух ещё один канат - на лбу.