Женский портал. Вязание, беременность, витамины, макияж
Поиск по сайту

Гроссман Василий. Жизнь и судьба. О фильме

Впервые роман был напечатан в 1988.

1.Роман-эпопея

2.Политический роман

3.Философский

4.Социальный

5.Интеллектуальный

Идейный центр: Сталинградская битва.

Гроссман начинает роман с описания гитлеровского лагеря. В лагере собраны люди разных национальностей, возрастов и политических убеждений. Тем самым подчеркивается вселенский характер происходящего. Конфликт добра и зла. Общая беда не объединяет людей, между ними все равно возникают недопонимания.

Всех честных и порядочных людей ждет одна судьба – смерть. Главная мысль: вопрос о соотношении высоких целей и жестоких средств.

Гроссман считает, что жестокие средства не оправдывают себя, даже если они совершаются ради высоких целей.

Герои романа по-разному относятся к проблеме жизни и судьбы, свободы и насилия. Поэтому у них и разное отношение к ответственности за свои поступки. Проводя параллель между Сталиным и Гитлером, фашистским концлагерем и лагерем на Колыме, Василий Гроссман говорит, что признаки любой диктатуры одинаковы. И ее влияние на личность человека разрушающее. Главная эпическая мысль романа: жизнь – синоним слова свобода; смерть – насилие.

Конфликт личности и государства. Различные формы насилия:

1.Война – самая страшная.

2.Фашизм (национал-социализм) – сверхнасилие.

3.Политика государственного национализма.

Не случайно для раскрытия этой темы автором выбран такой исторический период в жизни нашей страны, как Великая Отечественная война. Писатель считал, что война со всей остротой выявила проблемы современности, обнажила основные противоречия эпохи, писатель видит в войне не только столкновение армий, а столкновение различных взглядов на жизнь, на судьбу человека и народа.

Основные проблемы, затронутые Гроссманом в романе, - это жизнь и судьба, свобода и насилие, законы войны и жизни народа.

Конфликт человека и государства передается в размышлениях героев о коллективизации, о судьбе “спецпереселенцев”, он ощущается в картине колымского лагеря.



Победоносная Сталинградская битва в романе - это и героическое деяние, и беда народа, который, освобождая страну, освобождая мир от фашизма, одновременно завоевывает славу Сталину. “Сталинградское торжество определило исход войны, но молчаливый спор между победившим народом и победившим государством продолжался. От этого спора зависела судьба человека и его свобода”.

Название книги символично. Жизнь определяет судьбу. Например, штурмбанфюрер Кальтлуфт, палач у печей, убивший пятьсот девяносто тысяч человек, пытается оправдать себя приказом свыше, властью фюрера, судьбой (“судьба толкала... на путь палача”). Но дальше автор говорит: “Судьба ведет человека, но человек идет потому, что хочет, и он волен не хотеть”.

Огромное количество проблем.

1.Еврейский вопрос: о положении этого народа в лагерях, в нашей стране, в мире.

2.Проблема выбора. Каждый выбирает сам: добро или зло. Поведение Ребекки – поведение раба. Страх заставляет людей терять свой человеческий облик.

3.Тема насилия и страха перетекает в тему покорности. Поражает покорность с которой люди идут на расстрел. Сама структура тоталитарного государства такова, что она формирует покорность. Чем человек ближе к смерти, тем меньше влияние государства.

17) Композиционные особенности, образная система романа Гроссмана «Жизнь и судьба».
Книга состоит из трех частей, разбитых на небольшие главы. Никаких эпиграфов нет, если не считать одного перед самим произведением, но мне кажется, что это инициатива издателя, поэтому здесь я его приводить не буду.

Крупномасштабных батальных сцен в произведении немного. Акцент делается на переживаниях людей, на их отношениях друг с другом. Люди в книге показаны такими, какие они бывают в жизни, а не сработанными по схеме «отрицательных» и «положительных». Автор стремится доказать, что бессмертные подвиги совершают обыкновенные люди. Гроссман вообще не показывает партию как организатора победы - ни в тылу, ни в армии.

Основной круг философской проблематики эпопеи В. Гроссмана “Жизнь и судьба” - жизнь и судьба, свобода и насилие, законы войны и жизни народа. Писатель видит в войне не столкновение армий, а столкновение миров, столкновение различных взглядов на жизнь, на судьбу отдельного человека и народа. Война выявила коренные проблемы современности, вскрыла основные противоречия эпохи.

В романе две основные темы - жизнь и судьба.

“Жизнь” - это свобода, неповторимость, индивидуальность; “судьба” - необходимость, давление государства, несвобода. Комиссар Крымов говорит: “Как странно идти по прямому, стрелой выстреленному коридору. А жизнь такая путаная тропка, овраги, болотца, ручейки, степная пыль, несжатый хлеб, продираешься, обходишь, а судьба прямая, струночкой идешь, коридоры, коридоры, коридоры, в коридорах двери”.

Судьба основных действующих лиц трагическая или драматическая. В героизме Гроссман видит проявление свободы. Капитан Греков, защитник Сталинграда, командир бесшабашного гарнизона “дома шесть дробь один”, выражает не только сознание “правого дела борьбы с фашизмом”, отношение к войне как к трудной работе, самоотверженность и здравый смысл, но и непокорство натуры, дерзость, независимость поступков и мыслей. “Все в нем - и взгляд, и быстрые движения, и широкие ноздри приплюснутого носа - было дерзким, сама дерзость”. Греков - выразитель не только народного, национального, но и всечеловеческого, свободолюбивого духа (недаром его фамилия Греков).

Главный конфликт романа - конфликт народа и государства, свободы и насилия. “Сталинградское торжество определило исход войны, но молчаливый спор между победившим народом и победившим государством продолжался. От этого спора зависела судьба человека, его свобода”. Этот конфликт прорывается наружу в размышлениях героев о коллективизации, о судьбе “спецпереселенцев”, в картинах колымского лагеря, в раздумьях автора и героев о тридцать седьмом годе и его последствиях.

Колымский лагерь и ход войны связаны между собой. Гроссман убежден, что “часть правды - это не правда”. Арестованный Крымов ловит себя на мысли, что ненавидит пытающего его особиста больше, чем немца, потому что узнает в нем самого себя.

Гроссман изображает народные страдания: это и изображение лагерей, арестов и репрессий, и их разлагающего влияния на души людей и нравственность народа. Храбрецы превращаются в трусов, добрые люди - в жестоких, стойкие - в малодушных. Людей разрушает двойное сознание, неверие друг в друга. Причины данных явлений - сталинское самовластие и всеобщий страх. Сознанием и поведением людей со времен революции управляют идеологические схемы, приучившие нас считать, что цель выше морали, дело выше человека, идея выше жизни. Насколько опасна такая перестановка ценностей, видно из эпизодов, когда Новиков на восемь минут задержал наступление, то есть, рискуя головой, идет на невыполнение сталинского приказа ради того, чтобы сберечь людей. А для Гетманова “необходимость жертвовать людьми ради дела всегда казалась естественной, неоспоримой не только во время войны”.

Отношение к судьбе, к необходимости, к вопросу о вине и ответственности личности перед лицом обстоятельств жизни у героев романа разное.

Штурмбанфюрер Кальтлуфт, палач у печей, убивший пятьсот девяносто тысяч людей, пытается оправдать это приказом свыше, своей подневольностью, властью фюрера, судьбой: “судьба толкала его на путь палача”. Но автор утверждает: “Судьба ведет человека, но человек идет потому, что хочет, и он волен не хотеть”.

Смысл параллелей Сталин - Гитлер, фашистский лагерь - колымский лагерь в том, чтобы заострить проблему вины и ответственности личности в самом широком, философском плане. Когда в обществе творится зло, в той или иной степени в нем виноваты все. Пройдя через трагические испытания XX века - Вторую мировую войну, гитлеризм и сталинизм, - человечество начинает осознавать тот факт, что покорность, зависимость человека от обстоятельств, рабство оказались сильны. И в то же время в образах героев Отечественной войны Гроссман видит свободолюбие и совестливость. Что превысит в человеке и человечестве? Финал романа открыт.

Старый коммунист Михаил Мостовской, взятый в плен на окраине Сталинграда, привезен в концлагерь в Западной Германии. Он засыпает под молитву итальянского священника Гарди, спорит с толстовцем Иконниковым, видит ненависть к себе меньшевика Чернецова и сильную волю «властителя дум» майора Ершова.
Политработник Крымов послан в Сталинград, в армию Чуйкова. Он должен разобрать спорное дело между командиром и комиссаром стрелкового полка. Прибыв в полк, Крымов узнает, что и командир, и комиссар погибли под бомбежкой. Вскоре Крымов и сам принимает участие в ночном бою.
Московский ученый-физик Виктор Павлович Штрум с семьей находится в эвакуации в Казани. Теща Штрума Александра Владимировна и в горе войны сохранила душевную молодость: она интересуется историей Казани, улицами и музеями, повседневной жизнью людей. Жена Штрума Людмила считает этот интерес своей матери старческим эгоизмом. Людмила не имеет известий с фронта от Толи, сына от первого брака. Ее печалит категоричный, одинокий и тяжелый характер дочери-старшеклассницы Нади. Сестра Людмилы Женя Шапошникова оказалась в Куйбышеве. Племянник Сережа Шапошников - на фронте. Мать Штрума Анна Семеновна осталась в занятом немцами украинском городке, и Штрум понимает, что у нее, еврейки, мало шансов остаться в живых. Настроение у него тяжелое, он обвиняет жену в том, что из-за ее сурового характера Анна Семеновна не могла жить с ними в Москве. Единственный человек, смягчающий тяжелую атмосферу в семье, - подруга Людмилы, застенчивая, добрая и чуткая Марья Ивановна Соколова, жена коллеги и друга Штрума.
Штрум получает прощальное письмо от матери. Анна Семеновна рассказывает, какие унижения ей пришлось пережить в городе, где она прожила двадцать лет, работая врачом-окулистом. Люди, которых она давно знала, поразили ее. Соседка спокойно потребовала освободить комнату и выбросила ее вещи. Старый педагог перестал с ней здороваться. Но зато бывший пациент, которого она считала угрюмым и мрачным человеком, помогает ей, принося продукты к ограде гетто. Через него она и передала прощальное письмо сыну накануне акции уничтожения.
Людмила получает письмо из Саратовского госпиталя, где лежит ее тяжело раненный сын. Она срочно выезжает туда, но, приехав, узнает о смерти Толи. «Все люди виноваты перед матерью, потерявшей на войне сына, и тщетно пробуют оправдаться перед ней на протяжении истории человечества».
Секретарь обкома одной из оккупированных немцами областей Украины Гетманов назначен комиссаром танкового корпуса. Гетманов всю жизнь работал в атмосфере доносов, лести и фальши и теперь переносит эти жизненные принципы во фронтовую обстановку. Командир корпуса генерал Новиков - прямой и честный человек, старающийся предотвратить бессмысленные человеческие жертвы. Гетманов выражает Новикову свое восхищение и одновременно пишет донос о том, что комкор задержал атаку на восемь минут, чтобы сберечь людей.
Новиков любит Женю Шапошникову, приезжает к ней в Куйбышев. Перед войной Женя ушла от своего мужа, политработника Крымова. Ей чужды взгляды Крымова, который одобрял раскулачивание, зная о страшном голоде в деревнях, оправдывал аресты 1937 г. Она отвечает Новикову взаимностью, но предупреждает его, что, если Крымов будет арестован, вернется к бывшему мужу.
Военный хирург Софья Осиповна Левинтон, арестованная на окраине Сталинграда, попадает в немецкий концлагерь. Евреев везут куда-то в товарных вагонах, и Софья Осиповна с удивлением видит, как всего за несколько дней многие люди проходят путь от человека до «грязной и несчастной, лишенной имени и свободы скотины». Ревекка Бухман, пытаясь скрыться от облавы, задушила свою плачущую дочь.
В дороге Софья Осиповна знакомится с шестилетним Давидом, который перед самой войной приехал из Москвы на каникулы к бабушке. Софья Осиповна становится единственной опорой ранимого, впечатлительного ребенка. Она испытывает к нему материнское чувство. До последней минуты Софья Осиповна успокаивает мальчика, обнадеживает его. Они вместе гибнут в газовой камере.
Крымов получает приказ отправиться в Сталинград, в окруженный дом «шесть дробь один», где держат оборону люди «управдома» Грекова. До политуправления фронта дошли донесения о том, что Греков отказывается писать отчеты, ведет антисталинские разговоры с бойцами и под немецкими пулями проявляет независимость от начальства. Крымов должен навести в окруженном доме большевистский порядок и, в случае необходимости, отстранить Грекова от командования.
Незадолго до появления Крымова «управдом» Греков отправил из окруженного дома бойца Сережу Шапошникова и юную радистку Катю Венгрову, зная об их любви и желая спасти от смерти. Прощаясь с Грековым, Сережа «увидел, что смотрят на него прекрасные, человечные, умные и грустные глаза, каких никогда он не видел в жизни».
Но комиссар-большевик Крымов заинтересован только в сборе компромата на «неуправляемого» Грекова. Крымов упивается сознанием своей значительности, старается уличить Грекова в антисоветских настроениях. Даже смертельная опасность, которой ежеминутно подвергаются защитники дома, не охлаждает его пыл. Крымов решает отстранить Грекова и самому принять командование. Но ночью его ранит шальная пуля. Крымов догадывается, что стрелял Греков. Вернувшись в политотдел, он пишет донос на Грекова, но вскоре узнает, что опоздал: все защитники дома «шесть дробь один» погибли. Из-за крымовского доноса Грекову не присваивают посмертное звание Героя Советского Союза.
В немецком концлагере, где сидит Мостовской, создается подпольная организация. Но среди заключенных нет единства: бригадный комиссар Осипов не доверяет беспартийному майору Ершову, происходящему из семьи раскулаченных. Он боится, что смелый, прямой и порядочный Ершов приобретет слишком большое влияние. Заброшенный из Москвы в лагерь товарищ Котиков дает установку - действовать сталинскими методами. Коммунисты принимают решение избавиться от Ершова и подкладывают его карточку в группу отобранных для Бухенвальда. Несмотря на душевную близость с Ершовым, старый коммунист Мостовской подчиняется этому решению. Неизвестный провокатор выдает подпольную организацию, и гестапо уничтожает ее участников.
Институт, в котором работает Штрум, возвращается из эвакуации в Москву. Штрум пишет работу по ядерной физике, которая вызывает общий интерес. Известный академик говорит на ученом совете, что в стенах физического института еще не рождалась работа такого значения. Работа выдвинута на Сталинскую премию, Штрум находится на волне успеха, это радует и волнует его. Но одновременно Штрум замечает, что из его лаборатории понемногу выживают евреев. Когда он пытается вступиться за своих сотрудников, ему дают понять, что и его собственное положение не слишком надежно в связи с «пятым пунктом» и многочисленными родственниками за границей.
Иногда Штрум встречается с Марьей Ивановной Соколовой и вскоре понимает, что любит ее и любим ею. Но Марья Ивановна не может скрывать свою любовь от мужа, и тот берет с нее слово не видеться со Штрумом. Как раз в это время начинаются гонения на Штрума.
За несколько дней до сталинградского наступления Крымов арестован и отправлен в Москву. Оказавшись в тюремной камере на Лубянке, он не может прийти в себя от неожиданности: допросы и пытки имеют целью доказать его измену Родине во время Сталинградской битвы.
В Сталинградской битве отличается танковый корпус генерала Новикова.
В дни сталинградского наступления обостряется травля Штрума. Появляется разгромная статья в институтской газете, его уговаривают написать покаянное письмо, выступить с признанием своих ошибок на ученом совете. Штрум собирает всю свою волю и отказывается каяться, даже не приходит на заседание ученого совета. Семья поддерживает его и, в ожидании ареста, готова разделить его судьбу. В этот день, как всегда в тяжелые минуты его жизни, Штруму звонит Марья Ивановна и говорит, что гордится им и тоскует о нем. Штрума не арестовывают, а только увольняют с работы. Он оказывается в изоляции, друзья перестают с ним видеться.
Но в одно мгновение ситуация меняется. Теоретические работы по ядерной физике привлекают внимание Сталина. Он звонит Штруму и интересуется, не испытывает ли в чем-нибудь недостатка выдающийся ученый. Штрума немедленно восстанавливают в институте, создают ему все условия для работы. Теперь он сам определяет состав своей лаборатории, без оглядки на национальность сотрудников. Но когда Штруму начинает казаться, что он вышел из черной полосы своей жизни, он вновь оказывается перед выбором. От него требуют подписать обращение к английским ученым, которые выступили в защиту репрессированных советских коллег. Ведущие советские ученые, к которым теперь причислен Штрум, должны силой своего научного авторитета подтвердить, что в СССР нет репрессий. Штрум не находит в себе сил отказаться и подписывает обращение. Самым ужасным наказанием становится для него звонок Марьи Ивановны: она уверена, что Штрум не подписал письмо, и восхищается его мужеством...
В Москву приезжает Женя Шапошникова, узнавшая об аресте Крымова. Она выстаивает во всех очередях, в которых стоят жены репрессированных, и чувство долга по отношению к бывшему мужу борется в ее душе с любовью к Новикову. Новиков узнает о ее решении вернуться к Крымову во время Сталинградской битвы. Ему кажется, что он упадет мертвым. Но надо жить и продолжать наступление.
После пыток Крымов лежит на полу в лубянском кабинете и слышит разговор своих палачей о победе под Сталинградом. Ему кажется, что он видит Грекова, идущего ему навстречу по битому сталинградскому кирпичу. Допрос продолжается, Крымов отказывается подписывать обвинение. Вернувшись в камеру, он находит передачу от Жени и плачет.
Заканчивается сталинградская зима. В весенней тишине леса слышится вопль об умерших и яростная радость жизни.

Отправить свою хорошую работу в базу знаний просто. Используйте форму, расположенную ниже

Студенты, аспиранты, молодые ученые, использующие базу знаний в своей учебе и работе, будут вам очень благодарны.

Размещено на http://www.allbest.ru/

Василий Гроссман: жизнь и судьба

1. Краткая биография

Василий Семенович Гроссман (настоящее имя и отчество Иосиф Самуилович) родился 29 ноября (12 декабря) 1905 года в Бердичеве, Украина.

Родом он был из интеллигентной семьи: отец инженер-химик, мать преподавательница французского языка. В литературу Гроссман пришел из гущи жизни - провинциальной, шахтерской, заводской. Он многое успел повидать в годы своей юности и молодости. Помнил Гражданскую войну на Украине, эти впечатления потом отозвались в ряде его произведений. В 1920-е годы семья его материально жила очень нелегко, в школе и университете ему пришлось постоянно подрабатывать себе на жизнь. Он был пильщиком дров, воспитателем в трудовой коммуне беспризорных ребят, в летние месяцы отправлялся с различными экспедициями в Среднюю Азию.

В 1929 году Гроссман окончил химическое отделение физико-математического факультета Московского университета и уехал в Донбасс. Работал в Макеевке старшим лаборантом в Научно-исследовательском институте по безопасности горных работ и заведующим газоаналитической лабораторией шахты Смолянка-11, затем - в Сталино (ныне Донецк) химиком-ассистентом в Донецком областном институте патологии и гигиены труда и ассистентом кафедры общей химии в Сталинском медицинском институте. В 1932 Гроссман заболел туберкулезом, врачи рекомендовали ему поменять климат, он переехал в Москву, работал на карандашной фабрике имени Сакко и Ванцетти старшим химиком, заведующим лабораторией и помощником главного инженера. Впечатлениями тех лет навеяно многое в таких его произведениях, как «Глюкауф» (1934), «Цейлонский графит» (1935), «Повесть о любви» (1937).

2. Начало творчества

Писать Гроссман начал в студенческие годы. Первая публикация - напечатанный в апреле 1934 в «Литературной газете» рассказ «В городе Бердичеве» (по мотивам этого рассказа кинорежиссер А. Аскольдов в 1967 снял фильм «Комиссар», вышедший на экран лишь через двадцать с лишним лет). Рассказ Гроссмана заметили и высоко оценили такие строгие ценители литературы, как М. Горький, И.Э. Бабель, М.А. Булгаков. Горький пригласил Гроссмана для беседы и посоветовал ему - вопреки своему отрицательному отношению к быстрой профессионализации начинающих писателей - оставить работу инженера-химика и целиком посвятить себя литературе. «Эта встреча с Алексеем Максимовичем, - вспоминал Гроссман, - в большой степени повлияла на дальнейший мой жизненный путь». Но в своем творчестве он ориентировался на толстовские традиции, а еще ближе ему был художественный и нравственный, гуманистический опыт Чехова. Он писал: «Чехов осуществлял самого себя в этих замечательных людях - милых, умных, неловких, изящных и добрых, сохранивших свою душевную неизменность, свою чистоту и благородство во тьме русской предреволюционной жизни. Он осуществлял в них свое духовное существо, делал его зримым, весомым и мощным…».

Кроме рассказов и повестей, Гроссман в предвоенные годы создает четыре части романа «Степан Кольчугин» (1937-1940), отражавшего важнейшие события истории России начала 20 века, - приобретенный опыт работы над крупноформатной прозой сказался потом в сталинградской дилогии «За правое дело» и «Жизнь и судьба». «Степана Кольчугина» Гроссман не окончил - началась Великая Отечественная война.

Все четыре года войны Гроссман - фронтовой корреспондент «Красной звезды». В написанной вскоре после победы статье он вспоминал: «Мне пришлось видеть развалины Сталинграда, разбитый зловещей силой немецкой артиллерии первенец пятилетки - Сталинградский тракторный завод. Я видел развалины и пепел Гомеля, Чернигова, Минска и Воронежа, взорванные копры донецких шахт, подорванные домны, разрушенный Крещатик, черный дым над Одессой, обращенную в прах Варшаву и развалины харьковских улиц. Я видел горящий Орел и разрушения Курска, видел взорванные памятники, музеи и заповедные здания, видел разоренную Ясную Поляну и испепеленную Вязьму».

Здесь названо еще далеко не все - Гроссман видел и форсирование Днепра, и чудовищный нацистский лагерь уничтожения Треблинку, и агонию Берлина. Первую в русской литературе повесть о войне - «Народ бессмертен» (название точно выражает ее главную идею) написал Гроссман, она печаталась в «Красной звезде» в июле-августе 1942.

Особая глава фронтовой биографии писателя - Сталинградская эпопея; он был с первого до последнего дня ее очевидцем. Сохранившиеся записные книжки свидетельствуют, что Гроссман не раз бывал во многих вошедших в историю местах ожесточенных боев за Сталинград: на Мамаевом кургане и на Тракторном, на «Баррикадах» и СталГРЭСе, на командном пункте В.И. Чуйкова, в дивизиях А.И. Родимцева, Батюка, Гуртьева, встречался и подолгу беседовал - и не после, когда все было кончено, а тогда же, в разгар боев, - со многими участниками сражения и прославившимися военачальниками, и оставшимися безвестными офицерами и солдатами, а нередко видел их в деле. Его сталинградские очерки зачитывали до дыр (об этом свидетельствовал также знаменитый сталинградец В.П. Некрасов).

Популярность и официальный ранг Гроссмана были высоки, однако, лишь в годы войны. Уже в 1946 официозная критика обрушилась на «вредную», «реакционную, упадническую, антихудожественную» пьесу Гроссмана «Если верить пифагорейцам». Это было началом травли писателя, продолжавшейся до самой его смерти.

гроссман роман пьеса творчество

3. История создания дилогии

В 1943 по горячим следам событий Гроссман в редкие свободные от фронтовых командировок и редакционных заданий часы начал писать роман о Сталинградской битве. В августе 1949 рукопись романа «За правое дело» была представлена в редакцию «Нового мира». Редактирование рукописи продолжалось почти три года, за это время сменилась редколлегия журнала, появлялись все новые и новые редакционно-цензорские требования. Существует девять вариантов рукописи, которые хранятся в архиве. Роман был опубликован в 1952. В феврале 1953 появилась одобренная Сталиным разгромная, с политическими обвинениями статья М.С. Бубеннова «О романе В. Гроссмана «За правое дело», которая была началом кампании шельмования романа и его автора, тотчас же подхваченной другими органами печати. Отдельным изданием «За правое дело» вышло только после смерти Сталина, в 1954 в Воениздате (с новыми перестраховочными купюрами), в 1956 «Советский писатель» выпустил книгу, в которой автор восстановил некоторые пропуски.

Основные художественные завоевания писателя связаны с военной темой. Всю войну Гроссман работал специальным корреспондентом газеты «Красная звезда». Произведения, созданные в годы войны («Сталинградские очерки», повесть «Народ бессмертен», очерки «Треблинский ад») заняли в военной прозе достойное место. С 1943 по 1949 год писатель работал над романом «За правое дело», который был опубликован лишь в 1952 году в журнале «Новый мир», №№7-10. Полный текст романа появился в 1956 году.

«За правое дело» - 1-я часть дилогии «Жизнь и судьба», вторая часть которой была сдана в журнал «Знамя» в 1960 году, но была отвергнута как «идейно-порочная». Все варианты рукописи были изъяты органами безопасности. Один экземпляр, сохраненный Гроссманом, уже после смерти писателя его друзья тайно переправили за границу, где он и был опубликован в 1980 г. Этот же вариант был опубликован впервые на родине в журнале «Октябрь» в 1988 году и в этом же году вышел отдельным изданием в издательстве «Книжная палата». Хотя романы «За правое дело», «Жизнь и судьба» соединены общими героями и историческими событиями, хронологически связанными, но это два романа, а не один большой роман в двух частях, как отмечал исследователь творчества В. Гроссмана А. Бочаров. Этот же исследователь отмечал близость этой дилогии той русской эпической традиции, которая была утверждена Л. Толстым в «Войне и мире».

4. Традиции Л.Н. Толстого и Ф.М. Достоевского

Как и у Толстого, в центре повествования находилась семья Ростовых-Болконских, так и у Гроссмана - семья Шапошниковых-Штрумов. Как там ключевые сцены были связаны со сражением за Москву, так и здесь - со сражением за Сталинград. Как и у Толстого, в дилогии Гроссмана повествование переносится из тыла в действующую армию и неприятельское войско.

Много частных аналогий: Платон Каратаев - красноармеец Вавилов, Наташа Ростова - Евгения Шапошникова. Как и у Толстого, в романе Гроссмана видим грандиозный эпический размах событий: изображение ВОВ как события истории, решающего судьбу не только России, но и всего мира. Героика народной борьбы контрастирует с мировым злом, которое представлено в картинах не только фашистских преступлений, но и преступлений сталинской тоталитарной системы (коллективизация, репрессии, аресты, лагеря).

Некоторые критики находят в дилогии Гроссмана и традиции Достоевского. Это касается прежде всего судеб главных героев, в которых запечатлены не только неизбежные в дни войны страдания, утраты, смерти, но есть в них и нечто роковое, что заставляет их вести себя непредсказуемо. Это такие мятущиеся герои, как Крымов, Штрум, Новиков, Греков, Женя Шапошников. Жизнь каждого из них на своем пути встречает какие-то препятствия, завязывается в некий не развязываемый узел, В неожиданное и парадоксальное противоречие. Крымов, например, большевик-ленинец, преданный идеалам революции, честный и прямой до прямолинейности, убежденный, что защищает правое дело даже тогда, когда пишет донесение на Грекова, в финале, когда окажется арестованным, приходит к страшному несогласию с самим собой, со своими вчерашними поступками. То же самое происходит и со Штрумом. Он поступает вопреки собственной совести, когда подпишет лживое «разоблачающее» евреев письмо. Правда, в нем позже пробудится чувство вины. Евгения Шапошникова поступает по зову совести, решая вернуться к Крымову, оказавшемуся в застенках тюрьмы, тем самым отказываясь от своей любви к Новикову.

5. Хронотоп романа

Хотя действие дилогии длится недолго (с 29 апреля 1942 года по начало апреля 1943 г.) в ней охвачено большое пространство действия (от ставки Гитлера до колымского лагеря, от еврейского гетто до уральской танковой дивизии). Время в романе художественно спрессовано. Жанровую природу дилогии критика определяет как социально-философский роман с элементами романа семейного (семейным главам отведена примерно половина текста). Это роман национальный, о судьбе еврейского народа в XX веке, которая конкретно прослежена на примере Штрума и его близких. Писатель пытается найти причины той покорности, с которой евреи шли в фашистские лагеря на верную гибель. Он исследует этот феномен, прослеживая эволюцию характера В. Штрума, талантливого физика, который идет на сделку с совестью, чтобы спасти семью: «С ужасом и тоской он понимал, что бессилен сохранить свою душу, оградить ее. В нем самом росла сила, превращающая его в раба», - пишет автор. Но писатель оставляет герою шанс на духовное воскрешение. Трагедия матери, выраженная в предсмертном письме, которое чудом попало к Штруму, придаст герою силы.

6. Композиция

Каждая из частей дилогии «Жизнь и судьба» имеет свои композиционные особенности.

Цепь эпизодов в романе «За правое дело» концентрирована вокруг нескольких эпических центров, в которых проводится мысль о непобедимости народа, поднявшегося за правое дело. Первый из эпических центров - это образ красноармейца Вавилова. В нем, как позже в Соколове у Шолохова, выражена не только доброта и мягкость народной души, но и суровость, непримиримость, мощь.

Второй центр - это описание обороны сталинградского вокзала батальоном Филяшкина, когда все до одного бойцы йоги бают выполняя свой долг. Третий центр - августовская бомбежка города, где с поразительной силой открылись героизм и жизненная стойкость не только воинов, но и рядовых ополченцев Сталинграда. Эти центры представляют собой своеобразные «повести» в романе.

Во второй части - «Жизни и судьбе» - темп повествования несколько ускоряется. Здесь выделена всего лишь одна «повесть» - это оборона батальоном Грекова дома 6/1, это также эпизоды, связанные с поглощением эшелона с евреями в лагере смерти. Большое внимание здесь уделено внутреннему драматизму судеб, неожиданным их перепадам. Вместо прямого контраста, главенствующего в композиции и характерах первой части дилогии, здесь преобладает внутренняя противоречивость явлений, судеб, характеров. Основной круг философской проблематики второй части романа - это жизнь и судьба, свобода и насилие, законы войны и жизни народа.

7. Главные темы

В романе два заглавных образа, два лейтмотива. Один из них - жизнь, другой - судьба. С каждым из них связан обширный образно-смысловой ряд. Важнейшие из этих смыслов: «жизнь» - свобода, неповторимость, индивидуальность многоводный поток, извилистая кривая; «судьба» - необходимость, непреложность, сила, что вне человека и над ним; государство, несвобода, прямая линия. Такая ассоциация возникает в сознании Крымова, когда его арестовывают. «Как страшно, - думает он - идти по прямому, стрелой выстеленному коридору, а жизнь такая путаная тропка, овраги, болотца, ручейки, степная пыль, несжатый хлеб, продираешься, обходишь, а судьба - прямая, струночкой идешь, коридоры, коридоры, в коридорах двери».

Противостояние жизни и судьбы или свободы и насилия - одна из главных проблем, которая решается в романе. Разные виды насилия предстают в романе. Это прежде всего - война, как страшная форма насилия над жизнью и свободой. В романе нет насилия рока, необратимой силы, всегда это ясно определенное насилие - фашизма, государства, социальных обстоятельств.

8. Система образов и конфликт романа

Начиная роман «Жизнь и судьба» не с описания боев в Сталинграде, а с описания гитлеровского концлагеря, где находились люди разных национальностей, писатель пытается показать вселенский масштаб, который обретает в XX веке битва насилия и свободы. Дух свободы в условиях несвободы живет в таких, как капитан Ершов, который ценой собственной жизни сумел организовать сопротивление в немецком концлагере. Дух свободы живет и в защитниках Сталинграда. Сталинградская битва как переломный этап в войне - это кульминация процесса пробуждения свободы в народе. Это конкретно прослежено на примерах героического поведения сталинградцев. Смысловой центр панорамы Сталинградской битвы - это дом «шесть дробь один», где действует батальон капитана Грекова. Свобода, которая царствует в этом обреченном на смерть корпусе, - это альтернатива тоталитарному насилию и тоталитарной психологии. Каждый из воюющих свободно говорит о том, что думает. Здесь все равны, все могут затрагивать такие запретные темы, как коллективизация, раскулачивание, репрессии, аресты. Всех защитников дома 6/1 объединяет чувство внутренней свободы: никого не надо принуждать, понукать, насильно удерживать. Они не подчиняются формальной субординации. Сверхбдительные службисты (типа комиссара Крымова) посланные сюда для наведения порядка, видят в этом анархию, пишут доносы наверх.

Героическим поведением своих героев, которые все до единого погибают, писатель опровергает марксистскую формулу свободы как осознанной необходимости. Свобода по Гроссману, не есть осознанная необходимость, свобода есть преодоленная необходимость.

Этой формулы, которая оправдывала все жестокие необходимости (репрессии, раскулачивание) придерживаются в романе служители системы - Крымов, Абарчук, пока они сами не окажутся жертвами системы. Этой формулы тоталитарной системы придерживаются в романе и такие партийные работники, как Гетманов, Мостовской.

Каждый из положительных героев переживет миг свободы (т.е. преодолевает необходимость). Это Штрум, который примет решение не идти на Ученый Совет. Это чувство свободы охватывает и Крымова в тюрьме, когда он поймет, что Женя не могла предать его. Свободу ощутит и Софья Левинтон, которая раз/делит трагическую участь евреев. Свободу проявит и командир танкового корпуса Новиков, который нарушит приказ и на 8 минут задержит атаку корпуса и этим самым спасет жизнь сотням солдат. Для Гроссмана свобода - это чаще всего не осознанная, но категорическая, неотменимая необходимость подлинно человеческого бытия. «Жизнь, - пишет Гроссман, - это свобода, и потому умирание есть постепенное уничтожение свободы… счастьем, свободой, высшим смыслом жизнь становится лишь тогда, когда человек существует как мир, никогда никем не повторимый в бесконечности времени». Но, как показано в романе, за малейшее проявление свободы тоталитарный режим устанавливает страшную плату, которая не минует ни Штрума, ни Новикова (вызванного по доносу Гетманова для расправы в Москву) ни Левинтон, ни Евгению Шапошникову, ни Даренского, ни Абарчука, ни Ершова, ни Грекова. А народ оплатит завоеванную во время войны свободу многотысячными жертвами новых репрессий. В этом коренное отличие стихийных проявлений гуманности, которые Иконников в своих записках называет «дурной добротой», идущей от истинно свободных поступков человека. Это - дурная доброта женщины, протянувшей хлеб пленному немцу; это поступок Даренского, защитившего пленного немца от унижений.

Истинную доброту как гарантию внутренней свободы человека писатель связывает с образом матери. Это и Людмила Шапошникова, оплакивающая своего Толю; и Анна Семеновна Штрум, разделившая участь еврейских детей, оказавшихся вместе с ней за проволокой гетто и старая дева Софья Осиповна Левинтон, разделившая судьбу чужого ребенка Давида и пережившая счастье материнства.

Впервые в советской литературе в романе на тему Великой Отечественной войны Гроссман обнажил трагические явления нашей жизни, прежде скрываемые, расширил картину жизни нашего общества. Это раскрывается в размышлениях героев о коллективизации, о судьбе «спецпереселенцев», о репрессиях, в картинах колымского лагеря. Потрясает в романе трагическая участь семьи Ершова, посещение им отца на спецпоселении.

Решение «уничтожить как класс» многомиллионную массу крестьян с женами и детьми вызывает у писателя ассоциацию с гитлеровским решением уничтожить евреев как нацию вместе с детьми поголовно. Впервые в романе о войне Гроссман заговорил о коренной близости двух тоталитарных режимов - сталинизма и нацизма. На эту тему в романе размышляют Мостовской, Мадьяров, Каримов, а также Лисе и Бах.

Самую сильную сторону в романе в этом плане составляют не столько запретные ранее в советской литературе темы, связанные с изображением арестов, репрессий, коллективизации, лагерей, сколько глубокий анализ разлагающего влияния системы на души людей, на нравственность народа. Мы видим, как храбрецы превращаются в трусов, незлобивые люди - в жестоких, честные и стойкие - в малодушных, как разъедает героев двойное сознание, как точит их неверие друг в друга. Недоверие проникает даже в отношения самых близких между собой людей, в умы самых чистых: Женя Шапошникова, пусть даже на мгновение, способна заподозрить в доносе на нее Новикова, а Крымов - Женю.

Жизнь и судьба соотносятся в романе чаще всего как свобода и необходимость. Судьба выступает как непреложность, некий закон жизни, неумолимая сила, которая выше человеческих возможностей, как безусловность, будь то тоталитарное государство, неограниченная власть диктатора или порожденные ими социальные обстоятельства. Отношение к судьбе, к необходимости, к вопросу о вине л ответственности личности перед лицом обстоятельств жизни у героев в романе разное.

Штурмбанфюрер Кальтлуфт, убивший в печах пятьсот девяносто тысяч людей, пытается оправдать себя приказом, данным свыше, своей подневольностью, судьбой. Хотя судьба и толкала его на путь палача, но автор отказывает палачу в праве на самооправдание: «Судьба ведет человека, - заметит писатель, но человек идет потому, что хочет, а он волен не хотеть».

Смысл образных немецко-русских параллелей в романе (Сталин и Гитлер, фашистский концлагерь и лагерь на Колыме) в том, чтобы предельно заострить проблему вины и ответственности личности в широком общечеловеческом плане. Параллели эти помогают писателю акцентировать мысль о природном стремлении человека к свободе, которое можно подавить, но нельзя уничтожить.

Генрих Белль в своей рецензии на «Жизнь и судьбу» справедливо заметил: «Этот роман - грандиозный труд, который едва ли назовешь просто книгой, в сущности, это несколько романов в романе, произведение, у которого есть своя собственная история - одна в прошлом, другая в будущем».

9. Поздние рассказы

Параллельно с работой над сталинградской дилогией Гроссман писал рассказы, большая часть которых при его жизни не была и не могла быть опубликована. О чем бы ни писал в поздних рассказах Гроссман - о мещанской алчности, уродующей души людей, разрывающей даже родственные связи («Обвал», 1963), о маленькой девочке, которая, попав в окраинную больницу, сталкивается с неприглядной реальностью несправедливо устроенной жизни простых людей и начинает чувствовать фальшь благополучного существования того круга хорошо устроенных, к которому принадлежат и ее родители («В большом кольце», 1963), о судьбе женщины, полжизни проведшей в тюрьмах и лагерях, встреченной полным равнодушием соседей, которым ни до чего, кроме своего растительного существования, нет дела («Жилица», 1960), о доброте и сердечной отзывчивости, испытываемых на прочность бездушной рутиной нашего времени («Фосфор», 1958-1962), о кладбище, которое не защищено от тщеславной суеты и неутоленных амбиций живых («На вечном покое», 1957-1960), о людях, которые, нажав кнопку бомбосбрасывателя, превратили в пепел десятки тысяч неведомых им людей [«Авель (Шестое августа)», 1953], о Матери с Младенцем как самом прекрасном воплощении идеи бессмертия рода человеческого («Сикстинская Мадонна», 1955), - о чем бы ни писал Гроссман, он ведет непримиримую войну с насилием, жестокостью, бессердечием, защищая достоинство и свободу, на которые имеет неотъемлемое право каждый человек.

10. Последние годы

Вскоре после расправы, учиненной властями над его романом, Гроссмана настигла неизлечимая болезнь. Но он продолжал работать. «У меня бодрое, рабочее настроение, и меня это очень удивляет - откуда оно берется? - писал он осенью 1963 жене. - Кажется, давно уж должны были опуститься руки, а они, глупые, все тянутся к работе». И Некрасов, вспоминая Гроссмана, выделял как главную черту его личности отношение к писательству: «…Покоряли прежде всего не только ум его и талант, не только умение работать и по собственному желанию вызвать «хотение», но и невероятно серьезное отношение к труду, к литературе. И добавлю - такое же серьезное отношение к своему - ну как бы это сказать, - к своему, назовем, поведению в литературе, к каждому сказанному им слову».

В последние, очень тяжелые для него годы Гроссман написал две необычайно сильные, вершинные в его творчестве книги: армянские записки «Добро вам! (Из путевых заметок)» (1962-1963) и повесть «Все течет…» (1955-63). Полицейские меры начальства не запугали его, не заставили попятиться от опасной, свирепо наказуемой правды. Оба эти последние его произведения проникнуты духом неукротимого свободолюбия. В критике тоталитарного режима, тоталитарной идеологии, тоталитарных исторических мифов Гроссман идет очень далеко. Впервые в советской литературе проводится мысль о том, что основы бесчеловечного, репрессивного режима были заложены Лениным. Гроссман первым рассказал об унесшем миллионы людей голодоморе 1933 на Украине, показав, что голод, как и кровавый тайфун, названный потом тридцать седьмым годом, были целенаправленными мероприятиями людоедской сталинской политики.

Размещено на Allbest.ru

Подобные документы

    Этапы творческой биографии писателя Василия Гроссмана и история создания романа "Жизнь и судьба". Философская проблематика романа, особенности его художественного мира. Авторская концепция свободы. Образный строй романа с точки зрения реализации замысла.

    курсовая работа , добавлен 14.11.2012

    Особенности поэзии 1950-х - 1960-х годов: Ахматовой, Пастернака, Ольги Берггольц, Константина Симонова, Твардовского, Платонова, Толстого, Бека, Гроссмана, Шолохова. Лирическая проза середины века. Тема красоты мира и человека в творчестве В.А. Солоухина.

    реферат , добавлен 10.01.2014

    Изучение первого художественного произведения в украинской и мировой литературе о большой трагедии века - романа Уласа Самчука "Мария", написанный за рубежом по горячим следам страшных событий голодомора. Анализ романа Василия Барки "Желтый князь".

    реферат , добавлен 10.10.2010

    Определение философской трактовки понятия "творчество". Жизнь и творчество Михаила Булгакова. Как и с помощью каких приёмов, художественных средств раскрываются проблемы проявления творческого начала в героях романа писателя "Мастер и Маргарита".

    реферат , добавлен 30.06.2008

    Детские годы Байрона. Юность и начало творчества писателя. Периоды творчества Джорджа Байрона: лирика, романтические поэмы и критический реализм. Путешествия Джорджа и его светская жизнь. Брак, развод и скандал в жизни писателя. Судьба дочери Байрона.

    презентация , добавлен 14.05.2011

    Многомерная художественная структура романов Ф.М. Достоевского и философская проблематика писателя. Краткая "биография" романа "Братья Карамазовы". "Метафизика преступления" или проблема "веры и безверия". Судьба одного человека и судьба России.

    реферат , добавлен 10.05.2009

    Детство, образование и начало творчества Ивана Александровича Гончарова. Откуда взялись герои и городок в романе "Обломов". Влияние Белинского на создание романа "Обломов" и на самого Гончарова. Сюжет и главные герои и герои второго плана в романе.

    презентация , добавлен 25.10.2013

    Серебряный век. Символизм. Акмеизм. Футуризм. Эго-футуризм – детище Игоря Северянина. Жизнь и судьба поэта. Псевдоним или амплуа? Критики о творчестве Северянина - В. Брюсов. Поэты о Северянине: Булат Окуджава, Юрий Шумаков, Константин Паустовский.

    реферат , добавлен 29.02.2008

    Культурные контакты Англии и России в XIX–XX веках. Образ России в произведениях У. Шекспира, К. Марло, Дж. Горсея. Тематика, жанровое и художественное своеобразие путевых заметок писателей. Анализ творчества Л. Кэрролла, сущность творчества С. Моэма.

    дипломная работа , добавлен 11.03.2012

    Формирование классической традиции в произведениях XIX века. Тема детства в творчестве Л.Н. Толстого. Социальный аспект детской литературы в творчестве А.И. Куприна. Образ подростка в детской литературе начала ХХ века на примере творчества А.П. Гайдара.

Итак, роман "Жизнь и судьба" все - таки пришел к читателю, как мечтал о том писать. В начале 1970-х годов опальный роман увидел свет в ФРГ, а в 1988 году произведение появилось на страницах журнала "Октябрь". Затем последовали и отдельные издания.

Едва в журнале "Октябрь" завершилась публикация "Жизнь и судьба" В. Гроссмана, как она начала стремительно обрастать таким количеством откликов, рецензий, статей, что их общий объем едва ли уступает объему самого романа. В них не всегда сталкивались впрямую "за" и "против", хотя и такое нередко встречалось; в большинстве своем то были все же остродискуссионные выступления, которые рассматривали роман с разных точек зрения. В многочисленных публикациях включающих разного рода коллективные обсуждения за "круглым столом", в более или менее развернутых комментариях к документам из архивов, так или иначе совещаются разные грани философско-нравственной и социально- историческая проблематика романа.

Все имело весьма широкий резонанс. Во многих журналах и газетах появились и статьи, которые являлись, однако, не столько рецензиями, сколько публицистическими интерпретациями романа, своеобразными отзвуками его идейной концепции. Каждый автор высказывал свое, заветное, наиболее взволновавшее его. Например, И. Золотусский сосредоточился на философской проблеме насилия: "Гибель толпы евреев входящих в газовую камеру, написана Гроссманом с цепенящей силой. Жилы стынут, когда читаешь про это убийство. Это апогей торжества насилия и прозы насилия, выработавшего безупречные формы для превращения человека в прах, пепел".

А.И. Дедков в журнале "Новый мир" философски говорил о проблеме народа и государства: "Доброта, злость, раздражение или какие - то другие качества писательского мировосприятия обычно примешаны к зрению каждого персонажа. Зрение Гроссмана - прежде всего сострадающее, всепонимающее зрение. Писатель чувствовал, что образумляющего, взывающего к милосердию зрения недостает миру. В меру сил он восполнял его нехватку. Кажется, он был убежден, что зрения этого рода особенно не достает там, где человек входит в соприкосновение с государством".

Писали также и о единстве закона войны и закона жизни, и о романе В. Гроссмана, сопоставляли поэтику "Жизни и судьбы" с "Войной и миром" Л. Толстого. Так, А. Эльяшевич писал: "Мне кажется, что многоцветие жанровых признаков опровергает расхожие мнения о традиционности избранной В. Гроссманом формы. При несомненной близости "Жизни судьбы" к "Войне и миру" это произведение, свободно от распространенного ныне рабского подражания манере великого русского классика и подлинно новаторство не только по содержанию, но и по форме".

Размышляя о различных публикациях, посвященных творчеству В.С. Гроссмана в целом и его романистике в частности, убеждаешься в правоте Г. Белой, констатировавшей, что "Жизнь и судьба" все-таки недостаточно, хотя сделано уже немало!

Для раскрытия избранной темы важно определить ключевые отличительные черты романного жанра.

Вопрос о том, что такое жанр вообще и такая жанровая разновидность, как роман, в частности, можно смело назвать риторическим. Его, как правило, не принято задавать, но если он поставлен, на него редко дают прямой ответ.

Своё определение понятия "жанр" в 20-х годах 20 века предложил великий отечественный филолог Ю. Тынянов: "Жанр - реализация, сгущение всех бродящих, брезжущих сил слова".

Обратимся теперь к предложенной М. Бахтиным концепции трактовки жанра романа. Любое произведение литературы, по М. Бахтину, неизбежно отражает существенные стороны авторской концепции мира и человека. Наиболее полным воплощением этой концепции, замечательный - культуровед, филолог и мыслитель, является прозаическое произведение в форме романа, предмет которого - "настоящее, текучее, непрерывное, неизменчивое, представляемое в непосредственном".

Опираясь на тезисы М. Бахтина, выдающийся самарский ученый Скобелев, назвал, такие особенности жанровой специфики романа.

1. Отказ от "эпического" мировоззрения, которое проявляется с наибольшей полнотой в архаико-мифологическом эпосе;

2. "Частное ("приватное") видение мира, предполагающее отказ от универсальной "тождественности общего и личного начал" (С.Г. Бочаров) и вырастающее на основе отказа от "эпического" миросозерцания";

3. "Стремление выявить закономерности непосредственно наблюдаемой "неготовой действительности" как некоего универсума, как "всей" действительности.

Говоря о социально - исторической проблематике, как об одной из главных в романе, следует отметить то обстоятельство, о котором упоминал за "круглым столом" в 1988 году, опубликованном в журнале "Литературное обозрение", доктор филологических наук С. Тюшкевич: В. Гроссман философски показывает в своем произведении "Жизнь и судьба" войну как сплошной социальный процесс. Война - это, прежде всего, военные действия. Но не только. Это - определенное состояние общества, состояние всего народа, всей культуры Великая Отечественная война - всенародная. Все народы нашей страны - участники войны и творцы победы над фашизмом.

Прав В. Тюшкевич, справедливо указывая на философский характер отражения в романе социального аспекта жизни. Писатель фиксирует участие в битве за Сталинград не только воинов, от солдат до командующего, но и всех слоев общества - рабочих, крестьян, ученых, партийных и советских работников. В каждом образе выражен тот или иной аспект, взглядов автора на народ. Солдаты - танкисты, пехотинцы, такие, как старик Поляков из дома "шесть дробь один", врачи госпиталя, писателя, эвакуированные в Куйбышев, баба Христя, спасающая от голода солдата, бухгалтер Наум Розенберг, которого заставляют рыть яму для приговоренных евреев, женщина, дающая гитлеровскому офицеру кусок хлеба, фанатик Крымов, фанатик Абарчук, следователи с Лубянки, парикмахеры и могильщики - вот широчайшая панорама романного повествования, столь далекая и столь близкая и родная нам. Поэтому, читая роман, испытываешь острое чувство гордости за нашу страну и одновременно ощущаешь горечь, ибо понимаешь, какие трагические события он пережил.

Позиция же литературного критика А. Марченко иная. Она утверждает, что "чтение романа "Жизнь и судьба" оставляет какую - то неудовлетворенность, поскольку в художественном смысле, по - моему, Гроссман - не новатор. Для довольно смелых и неординарных идей не найдена адекватная форма. Мы пытаемся говорить о романе как о великом творении, но, с моей точки зрения, это еще не органичное создание".

Да, не следует забывать о том, что мнение критики и читателей о романе В. Гроссмана нельзя назвать единодушным, а уж тем более прекраснодушным. Нам близки точки зрения, высказанные Тюшкевичем, и автором статьи "Дух свободы" А. Лазаревым о "правдивости, реальности описанного в романе.

Писатель, обратившийся в произведении к тому, что долго находилось в искусстве слова под запретом, должен быть смелым и мужественным, чтобы решительно переступить через ограничения. Не только потому, что можно было поплатиться (что и случилось с Гроссманом), но и для того, чтобы одолеть в самом себе внутреннего редактора, не принимать во внимание ставшие привычным табу, увидеть действительность без шор. Да мог ли писатель, не раскрывшись духовно, философски масштабно, написать о свободе как о необходимом условии человеческого существования? И о многом другом (о тоталитаризме, личной диктатуре, глубочайшем кризисе гуманизма, шовинизме и т.д.), о чем лишь на исходе советской эпохи заговорили громко, внятно, страстно, порой отдавая, к сожалению щедрую дань политическому заказу.

В "Жизни и судьбе" предстают страницы горькой и героической истории, совершенно непохожей на ту, что вбивалась в сознание не одному поколению разного рода конъюнктурными учебниками и пособиями, даже в новейших, академических респектабельных внешне вариантах - это тяжкий путь, который стоил народу великих жертв, множества искалеченных жизней. Горькая судьбина не миновала и персонажей романа, не обошла ни тридцатым годом, ни сорок первым, ни иными… Если самого чудом не задело "красное колесо" истории, то оно прошлось по какому-нибудь из родных и близких. И жуткие эксцессы во - многом вынужден сплошной коллективизации, обрекший на страдания тысячей и тысячи "спецпереселенцев", и голод, который разгулялся отнюдь не только в Украине и беспрепятственно косил и косил людей, и объективно обусловленные жесткой логикой политической репрессии и начавшиеся задолго до тех событий, что отразились непосредственно в романном действии и не окончившиеся со смертью того, о ком пели, что "он каждого любит как добрый отец", и катастрофическая начало войны с Третьим рейхом, которой предполагал совершенно иное развитие событий, - все это было реальной жизнью страны, многое определявший в реальной жизни героев Гроссмана.

Реальной, но никак не освещаемой, более того, полускрытой, зловеще призрачной - зачастую ни прямо писать, ни откровенно говорить (разве что в кругу самых близких людей), об этом было нельзя, буквально за одно неосторожное слово в некоторые моменты можно было заплатить очень дорого. Широко, громко, эмоционально заразительно, говорил о том, что жить стало лучше, что колхозные столы ломятся от изобилия, что армия готова "на вражьей земле" разгромить супостата "малой кровью, могучим ударом", что советский человек "поет о Сталине, который стал частью души каждого нового человека, который озарил своим гением, своей человечностью, своей сильной волей, своей улыбкой жизнь народов советской страны, стал самым близким, самым родным человеком".

Нужно ли распространяться о том, к каким духовным - и не только духовным - последствиям приводили двойные стандарты, когда даже подлинные достижения и весомые успехи обретали черты мифа, и годами продолжавшаяся в густом тумане страха и демагогии погоня за ведьмами, какая создавалась питательная среда для приспособленчества, раболепия, доносительства, цинизма? Одни герои В. Гроссмана - вполне удобно устроились в этих обстоятельствах (Неудобнов, Гетманов), других они ломают (Магар, Крымов), третьи сопротивляются разрушительному воздействию (Греков, Новиков) …

Говоря о социально - исторической тематике романа, следует вспомнить суждения В. Лакшина, автора статьи "Народ и люди". Говоря об актуальности романа "Жизнь и судьба" поставив вопрос: "Не опоздал ли роман В. Гроссмана?" выдающийся публицист критик констатировал: в точности, как и роман "Мастер и Маргарита", остававшийся неизвестной читателям 27 лет, книга В. Гроссмана явилась впору, а в некоторых отношениях даже опередила период рубежа 1980-х - 1990-х годов.

Любимые герои В. Гроссмана много рассуждают, спорят, философствуют, и некоторые их утверждения способны удивить: не подслушал ли их разговор писатель, в дискуссиях вспыхнувших спустя десятилетия после его кончины?

Гласность, освобождения мысли и слова из - под спуда казенщины и вошедшего в кровь догматизма, обретение способности мыслить широко и непредвзято неприятие всякой жестокости и необоснованных социальных привилегий - вот о чем беседует, правда порой оглядываясь и беспокоясь, не выдаст ли кто из знакомых, не подслушают ли чужие уши, - Штурм, с дочкой Надей, когда касается её отношений и разговорах о вопросах с молоденьким лейтенантом Андрюшей Ломовым и другие персонажи. И даже сверх осторожный Соколов, решивший делать вид, что не знаком со Штурмом после того, как в институтской стенной газете появилась статья об ученых - физиках, выражающих чуждые, несоветские взгляды, проповедующих враждебные идеи, проявляет некоторое фрондерство. А ведь "…хотя в статье не назывались имена, все в лаборатории поняли, что речь идет о Штурме".24

Нет ли чего-то странного, немотивированного, надуманного в том, что во время войны, под Сталинградом, или в эвакуации в Казани доверяющие порядочности друг друга люди рассуждают о том, что решились произнести вслух, не слыша друг от друга заметных возражений только десятилетия спустя? Разве тогда, в ту суровую эпоху после прививок страха, это было возможно? Да и решался ли кто-то это осознать перед лицом поистине общенародного авторитета великого вождя? Слабая душа или гордая собою ограниченность не хотят в это верить. Рассуждают: если я этого не знал, не чувствовал, не понимал или не решался доверить своему сознанию и совести, я, не совсем глупый и не робкого десятка человек, что это понимали другие? Все верили - и я верил. Все ничего не знали о масштабах репрессий - и я ничего не знал. Все оценивали события прошлого в пределах официальных суждений - и я не исключение. И с какой стати надо верить на слово, что чей - то ум прежде отличался смелостью и проницательностью, отдавал себе отчет о неправде, с которой нередко сталкивался и считал, что правда должна быть иной? Самолюбивым людям трудно смириться с этим.

Между тем так, сплошь и рядом в жизни и так бывает. Необходимость идейного обновления сначала сознают немногие, большинство их не слышит и даже боится, как прикосновения прокаженных. Но постепенно эти тенденции распространяются и набирают силу. Они становятся смутным сознанием большинства, оставаясь твердым пониманием немногих. Потом, когда новые идеи начинают более или менее широко обсуждать, преодолев сопротивление, к ним поворачиваются "всей массой".

В 1930-е и потом в 1940-е годы Василий Гроссман считал себя сыном времени. А вот писатель, создавший роман "Жизнь и судьба", ощутил себя его пасынком. "Самое трудное, - рассуждает его герой Крымов, - быть пасынком времени. Нет тяжелее участи жить пасынком не в свое время. Пасынков времени распознают сразу - в отделах кадров, в райкомах партии, в армейских политотделах, в редакциях, на улице… Время любит лишь тех, кого оно породило, - своих детей, своих героев, своих тружеников".

Но пасынок настоящего может стать сыном будущего!

Работая над своей книгой, В. Гроссман сознательно шел против течения. Роман рос, двигался, менялся на ходу - он жил как живое существо. Он отделился от первой книги эпопеи "За правое дело" не героями, которые продолжали идти за повествованием, но концентрацией жесткой правды, бесстрашием, внутренней свободой усилием и углублением философского начала.

Как справедливо отмечает В. Лакшин, роман В. Гроссмана огромен, гулок, разноцветен. Вот что пишет он в своей статье "Народ и люди":

"Читая его, испытываешь чувство, будто стоишь в густой многолюдной толпе под куполом огромного вокзала или, если принять более возвышенный образ мыслей, под сводами храма, на строительство и украшение которого, кажется, не хватит одной жизни. Такое создание по самому объему художественного труда - уже подвиг, и он отзывается тем, что с этой книгой проводишь наедине не одну неделю, и это трудное, долгое счастливое чтение само по себе становится частью жизни его читателя".

Сам В. Гроссман о своем романе говорил так: "Я писал то, что чувствовал, думал, то, что я не мог не писать. Выстраданную правду эту я не спрятал и не скрыл, как дулю в кармане, а отдал редакторам… Книга эта напоминает о тяжелых, страшных ошибках сталинского периода, но не только, она направлена против тех, кто сейчас сопротивляется духу 20 съезда"

В "Жизни и судьбе" вдумчиво осмысливаются целые исторические полосы в жизни страны, воссоздается их реальное претворение в конкретные человеческие судьбы; в романе обнажаются и корни некоторых явлений, значимых в обще - цивилизованном пространстве. Это можно объяснить напряженной работой философской мысли В. Гроссмана, которая так ощутима в романе, желанием охватить все и вся и высказать все, что накопилось, о человеке и государстве, о свободе и диктатуре, о личности и власти.

Ряд критиков и литературоведов, утверждают: роман этот есть, в первую очередь, произведение философско-нравственное. И поэтому на первый план выдвигают соответствующую проблематику. Такой подход присущ, например, в статье И. Золотусского "Война и свобода" и "Единоборство" М. Липовецкого.

Нельзя не согласиться с тем, что роман "Жизнь и судьба" затрагивает и философски раскрывает многие нравственные проблемы, что роман есть прежде всего феномен свободы и духа.

Как верно заметил И. Золотусский, идея свободы стала идеей идей в 20 веке: "никогда еще так не овладевала массами, и никогда еще она не была так оболгана, и никогда массам, народу не приходилось расплачиваться так за свою ложь".

Парадокс эпохи, говорит И. Золотусский, состоит в том, что во имя идеи свободы были совершены великие подвиги самопожертвования и великие "подвиги" злодеяния; идея свободы и идея насилия, как ни чужды они друг другу, срослись, как сиамские близнецы.

В качестве примера можно привести философскую дискуссию героев "Жизни и судьбы" о свободе, когда в стенах дома "шесть дробь один" капитан Греков смело говорит о своем желании Крымову, который позже, в Сталинграде, напишет донесение - в сущности донос - о вражеских настроениях и разговорах Грекова: "Свободы хочу, за нее и воюю".

Ярким примером философского воплощения нравственной идеи свободы в романе может послужить выдвинутая заключенным Иконниковым - Моржом теория о добре: "Что есть добро? Говорили так: добро - это помысел к творчеству, силе человечества, семьи, нации, государства, класса, верования" и человеческой доброте: "… и вот, кроме грозного большого добра, существует житейская человеческая доброта. Это доброта старухи, вынесшей кусок хлеба пленному, доброта солдата, напоившего из фляги раненого врага, это доброта молодости, пожалевшей старость, доброта крестьянина, прячущего на сеновале старика еврея…"

Очень характерны в романе и философские рассуждения повествователя о свободе, которая воплощается в дружбу, названную писателем "бескорыстной связью": "Дружба - равенство и сходство, и только абсолютно сильное существо не нуждается в дружбе, видимо, таким существом мог быть лишь бог".

В подтверждении же утверждений И. Золотусского о художественном осмыслении в романе В. Гроссмана слияния идеи свободы и насилия обратимся к строкам об удивительном смирении людей перед лицом тотального насилия, об их безоговорочной капитуляции: "Одной из самых удивительных особенностей человеческой натуры, вскрытой в это время, оказалась покорность. Были случаи, когда к месту казни устанавливались огромные очереди и жертвы сами регулировали движение очередей. Были случаи, когда ожидать казни приходилось с утра и до поздней ночи в течение долгого жаркого дня, и матери, знавшие об этом, предусмотрительно захватывали бутылочки с водой и хлеб для детей. Миллионы невинных, чувствуя приближения ареста, заранее готовили сверточки с бельем, полотенчиком, заранее прощались с близкими. Миллионы жили в гигантских лагерях, не только построенных, но и охраняемых ими самими".

Обратимся теперь к статье М. Липовецкого. критик и литературовед так говорит о философско-нравственном пафосе произведения "… в художественной структуре романа… один из важнейших философско-нравственных вопросов: что есть свобода, эта поразительная сила, которую топчет и давит тоталитаризм и которая всё равно неуничтожима, и стремление к ней, мысль о ней, деяние ради нее - не могут быть убиты никаким сверх насилием?"

Романное целое выстроено так, что каждый из центральных героев хоть однажды переживает миг свободы. Штурм испытывает счастье свободы, когда решает не идти на "совет нечестивых", на ученый совет, где должна состояться его публичная казнь: "Ощущение легкости и чистоты охватило его. Он сидел в спокойной задумчивости. Он не верил в бога, но почему - то в эти минуты казалось - бог смотрит на него. Никогда в жизни он не испытывал такого счастливого и одновременно смиренного чувства. Уже не было силы, способной отнять у него его праоту"

Есть такой момент и в жизни Крымова, оказавшись в Сталинграде, он чувствует, что попал не то в беспартийное царство, не то в атмосферу первых лет революции. Он свободен и тогда, когда уже в тюрьме, вопреки неумолимой логике адских обстоятельств, вдруг понимает, что Женя не могла его предать "…вот - вот мозг лопнет, и тысячи осколков вонзятся в сердце, в горло, в глаза, он понял" Женечка не могла донести!"

Свободна и Софья Осиповна Левинтон в тот миг, когда, стоя в шеренге перед воротами фашистской газовни, сжимая в своей руке ручку мальчика Давида, она не откликается на спасительный призыв врачам выйти из строя: "Софья Осиповна шла ровным тяжелым шагом, мальчик держался за ее руку".

Свободен Новиков в тот момент, когда на 8 минут задерживает решающую атаку танкового корпуса - он противостоит всей пирамиде власти, начиная со Сталина, но подчиняется праву "большему, чем право посылать, не задумываясь, на смерть, праву задуматься, посылая на смерть. Новиков исполнил эту ответственность".

Свободна - горчайшей свободой - Евгения Николаевна Шапошникова, когда узнав об аресте Крымова, она разрывает с Новиковым и решает разделить страшную судьбу со своим бывшем мужем.

Свободен Абарчук, когда после разговора с Магаром бросает прямой вызов власти уголовников.

Свободен Ершов в немецком лагере, понимая, что "здесь, где анкетные обстоятельства пали, он оказался силой, за ним шли".37

Свобода приходит даже к захватчикам - фашистам, оказавшимся в Сталинградском кольце. Некоторые переживают процесс "очеловечивания человека". Спадает актерская шелуха со старого генерала. Солдаты, удивившись и умилившись рождественским елочкам, чувствуют в себе "преображение немецкого государственного в человеческое".

Впервые за всю жизнь "не с чужих слов, а кровью сердца понял свободу и лейтенант Бах".

Да и вся Сталинградская битва в целом, как переломный момент истории, вокруг которого так или иначе концентрируется вся событийность "Жизни и судьбы" - кульминация подспудных, наивных поисков свободы в народной массе. И не случайно В. Гроссман с особым вниманием, проникновенно, тепло описывает военный тыл сталинградцев. Ведь это - естественная жизнь людей, постоянно прибывающих под прицелом смерти и потому презирающих власть гетмановых и особотделов. И не случайно философско-смысловым центром созданной В. Гроссманом панорамы Сталинградской битвы становится дом "шесть дробь один" с его "управдомом" Грековым. "Этот дом - врезавшийся в немецкие позиции и удаленный от наших, взаимоотношения, строй чувств и мыслей его защитников и обитателей, обреченных, в сущности, на гибель".

Как справедливо отмечает В. Кардин, здесь простые люди становятся особенными: ибо каждый свободно говорит о том, что думает. Здесь людьми владеет чувство естественного равенства. Здесь лидер Греков стал таким не по чину, не по назначению начальства, а по своему человеческому призванию. И он - то лучше всех понимает: "Нельзя человеком руководить, как овцой, на что уж Ленин был умный, и тут не понял. Революцию делают для того, чтобы человеком никто не руководил. А Ленин говорил: "Раньше вами руководили по - глупому, а я буду по - умному".

Во всех этих проявлениях человеческой свободы меньше всего расчета. Ведь Штурм прекрасно понимает, что куда благоразумней - хотя бы для перспектив его научных изысканий - было бы пойти на заседание ученого совета, выступить, покаяться. А не идет, не в силах идти. Хоть "все так делают - и в литературе, и в науке…"

Для В. Гроссмана свобода - это чаще всего не осознаваемая, но необходимая, неотъемлемая составная часть подлинного бытия. Писательская позиция здесь однозначна: "Жизнь - это свобода, потому умирание есть постепенное уничтожение свободы… Счастьем, свободой, высшим смыслом жизни становится лишь тогда, когда человек существует как мир, никогда никем неповторимый в бесконечности времени".

Но за малейшее проявление подобной свободы тоталитарные силы установили страшную плату - уничтожение или жестокое преследование. Эта плата не минует ни Штурма, ни Новикова, вызванного по доносу Гетманова для расправы в Москву, не Левинтон, ни Евгению Николаевичу Шапошникову, ни Даренского, ни Абарчука, ни Ершова, ни Грекова. И завоеванная во время войны толчка свободы будет оплачена многотысячными жертвами новых репрессий.

А кто - то, как Крымов, платит за мгновения свободы торопливым и старательным предательством.

В этом, кстати, коренное отличие тех стихийных проявлений гуманности, которые Иконников в своих записках называет "дурной добротой", - от истинно свободы поступков человека. "Дурная доброта" женщины, протянувшей кусок хлеба вызывающему, всеобщую (и заслуженную) ненависть пленному немцу; поступок Даренского, защитившего такого же немца от унижений, - все это одномоментные движения человеческой души. Свободы же, проявляющаяся в слове, в мысли, в поступке, - в условиях доминирования тоталитарных тенденций никогда не остается безнаказанной, шаг к свободе всегда приобретает истинно судьбоносное значение. Повествователь замечает: "Грешный человек измерил мощь тоталитарного государства - она бесполезно велика; пропагандой, голодом, одиночеством, лагерем, угрозой смерти, безвестностью и бесславием сковывает эта страшная сила волю человека".

Но если Крымов и Абарчук, пренебрегая свободой, обрекли себя на трансформацию из слуг режима в его жертв, - то почему же Штурм, пускай ненадолго, сделав неверный шаг, превращается из жертвы режима в его слугу? Ведь он - то свободу ставит превыше всего! В этом все и дело! Его как раз покупают предоставлением свободы, но внешней. После звонка Сталина он не знает не то, что препятствий, малейшие затруднения разрешаются в стиле "ковер - самолет". Внешняя свобода заставляет Штурма внутренне отдалиться от жертв режима и почувствовать чуть ли не симпатию к своим недавним гонителям. Свобода продолжать свою любимую деятельность сковывает больше, чем страх оказаться за колючей проволокой. Он уже готов душевно примириться с тоталитарными аспектами практики государственного аппарата, если он не мешает делу его жизни. Вот почему он соглашается поставить свою подпись под клеветническим письмом, обливающим грязью невинных людей. Это - падение, утрата самого главного - внутренней свободы. Герой став сильным, потерял внутреннюю свободу.

Свобода в романе Гроссмана - это всегда прямой и открытый (особенно учитывая количество всякого рода информаторов) вызов системе сверх насилия. Это протест и против логики всеобщего подавления и уничтожения, и против инстинкта самосохранения в глубине истинного "я". Свобода невозможна на пути оправдания насилия. Она немыслима рядом с "рефлексом подчинения". Вина - вот оборотная сторона свободы, ибо " в каждом человеке, совершаемом под угрозой нищеты, голода, лагеря и смерти, всегда наряду с обусловленным, проявляется и нескованная воля человека… Судьба ведет человека, но человек идет потому, что он хочет, и он волен не хотеть".

Так что же дает человеку силу сохранить в себе устремленность к свободе - "не отступиться от лица?" Дурная доброта, стихийный гуманизм? Но это только одна из необходимых предпосылок духовной свободы. Культура, образованность? Но образован и Крымов, культурен сверх - осторожный Соколов. Сила и мужество мысли, просто человеческая стойкость? Но этими качествами, вдобавок к глубоким энциклопедическими знаниями и ранимому, открытому для чужой боли сердцу, обладает Виктор Павлович Штурм - тем не менее и он отступается, и он не гарантирован от компромиссов с господствующей системой.

Гарантий внутренней свободы человека нет и не может быть!

Подлинная свобода оплачивается постоянным изнурительным напряжением души, непрекращающимся неравным единоборством с "веком - волкодавом". Безысходно? Безнадежно?

Но человек не может не победить. Неслучайно в момент морального отступления Штурма неожиданную стойкость проявляет Соколов - недавняя непреклонность Штурма становится, для него теперь нравственным императивом, долгом совести: значит не зря? Значит, есть смысл? Силу человеку предает только одно - вечные, неуничтожимые законы человеческого бытия, воспроизводимые каждодневно, ежечасно - в диалогах поколений, в памяти культуры, в опыте повседневности.

И становится понятно, почему в романе В. Гроссмана сквозь все потрясения и падения эпохи проходит вечный образ Матери. Это и Людмила Николаевна Шапошникова, оплакивающая своего Толю; и Анна Семеновна Штурм, почувствовавшая своими детьми всех евреев, оказавшихся вместе с ней за проволокой гетто; и Софья Осиповна Левинтон, пережившая горе и счастье матери, разделившей судьбу своего ребенка - судьбу чужого мальчика Давида, ставшего для нее воистину кровным родным. "Я стала матерью"47, - сказала она за порогом фашистского лагеря смерти. Понятно, почему именно в доме Грекова - на территории, отвоеванной у всевластия сверх - насилия, - вспыхивает любовь юных людей, в грязи и среди смерти возрождается история Дафниса и Хлои.

"Он стал целовать ее шею и отстегнул железную пуговицу на ее гимнастерке, коснулся губами ее худенькой ключицы, грудь он не решался целовать. А она гладила его жесткие, немытые волосы, как будто он был ребенком, а она уже знала, что все происходящее сейчас неизбежно, что так уж оно должно происходить".

Понятно, почему на последних страницах появляется маленький ребенок, а молодая, красивая и несчастная женщина просит разрешения у мудрой и гордой старухи, Александры Владимировны Шапошниковой, омыть ей ноги. Все это освещенные древней традицией, философски содержательные символы будущего и прошлого в их пульсирующей живой слитности. И понятно, почему именно во внутреннем монологе Александры Владимировны звучит прямой и неутешительный ответ на невысказанный философский ответ о смысле единоборства с судьбой, об исходе тяжкой борьбы за главное право свободного человека - права на совесть: "Вот и она, старуха, и полна тревоги за жизнь живущих, и не отличает от них тех, что умерли… стоит и спрашивает себя, почему смутно будущее любимых ей людей, почему столько ошибок в их жизни, и не замечает что в этой неясности, в этом тумане, горе и путанице и есть ответ, и ясность, и надежда, и что она знает, понимает всей душой смысл жизни, выпавший ей и ее близким, и что хотя ни она и никто из них не скажет, что ждет их, и хотя они знают, что в страшное время человек уж не кузнец своего счастья, и мировой судьбе дано право миловать и казнить, возносить к славе и погружать в нужду, и обращать в лагерную пыль, но не дано мировой судьбе, и року истории, и року государственного гнева, и славы, и бесславию изменить тех, кто называется людьми… Они проживут людьми и умрут людьми, а те, что погибли, сумели умереть людьми, - и в том их вечная горькая людская победа над всем величественным и нечеловеческим, что приходит и уходит".

Это и есть свобода. Ради которой, немыслимо счастливой ноши, наверное, и стоит жить. Она никогда не дается автоматически, сверху. Она всегда требует мучительных затрат, боли, стойкости. Но не только от отдельного человека, но и от всего общества в целом: "Не только пятьдесят лет назад, но и вчера, но и - еще в большей мере - сегодня, потому что нравственному возрождению человека, и общества может быть только одна, огромная цена - цена свободы".

Мы согласны с критиками и литературоведами, считавшими, что роман В. Гроссмана "Жизнь и судьба" - произведение философское. Ведь произведение о нераздельности бытия и смерти, о судьбах страны и отдельного ее обитателя вряд ли возможно без философской идеи, пронизывающей его, определяющей важнейшие отличительные черты, его внутренней концептуальности. Нравственную и социально - историческую проблематики В. Гроссман раскрывает в романе через философскую идею свободы, неотделимую от жизни и смерти, мира и войны, счастья и горя.

Во второй половине 1950-х годов В. Гроссман много и напряженно размышлял о недавних грандиозных событиях и обрел решимость художественно реализовать свою, трудно, с болью складывавшуюся историко - философскую концепцию. Наряду с прямой схваткой смертельно непримиримых начал в "Жизни и судьбе" зримо обозначилась еще и тема тирании, наложивший отпечаток на судьбы почти всех героев. Поэтому в обширном романном повествовании акцентируется внутренняя сложность, неоднозначность явлений, биографий, характеров. При этом в романном целом ясно высвечивается смысл жизни, Гроссману, - он в свободном вольном течении питаемом созидательной энергией добра.

Разные виды насилия предстают в романе - и прежде всего война как самая грозная и наглядная форма насилия, прямо враждебная к свободе. И нигде мы не встретим даже намеков на какие - то необозримые силы, не встретим упоминаний о необозримом роке, всегда ясно определенное воздействие - фашизма, государственного аппарата социальных обстоятельств и т.п.

Не рок навалился на оказавшихся в оккупации, а конкретная истребительная сила фашизма. И потому такое значение имеет эпизод гибели очередного эшелона евреев в лагере уничтожения. И где широкая гамма жизни - отчаяние, стойкость, вера - откроется в описании этого научно - поставленного процесса: "… по принципу турбины построено это сооружение. Оно превращает жизнь и все виды связанной с ней энергии в неорганическую материю в турбине нового типа нужно преодолеть силу психической, нервной, дыхательной, сердечной, мышечной, кроветворной энергии. В новом сооружении соединены принципы турбины, скотобойни, мусоросжигательного агрегата. Все эти особенности надо было объединить в простом архитектурном решении".

Как справедливо заметил Л. Лазарев, писатель не склонен разделять зло на чужое и свое. Общечеловеческая позиция делает его непримиримым и к своему злу. Так в широкомасштабном романном содержании складывается определенная концепция философии истории, смысл которого отчасти выражен в самом названии, подразумевающем, сталкивающем друг с другом две взаимосвязанные и в тоже время самостоятельные инстанции; перед нами сразу возникают два центральных заглавных образа, два лейтмотива, каждый из которых связан с идеей свободы. Один из них жизнь, другой судьба. С ними ассоциативно связаны обширные образно - смысловые ряды. Важнейшие моменты в них таковы: "Жизнь" - свобода, неповторимость, индивидуальность, многоводный поток, извилистая река; "Судьба" - необходимость, непреложность, сила, что вне человека и над ним, государство, несвобода, прямая линия.

Совокупность исторически неотвратимых исторических обстоятельств, в которых вынужден жить человек.

Характерная ассоциация возникает в сознании Крымова сразу после ареста: "Как странно идти по прямому, стрелой выстреленному коридору, а жизнь такая путанная тропка, овраги, болотца, ручейки, степная пыль, несжатый хлеб, струночкой идешь, коридоры, коридоры, коридоры, в коридорах двери".

Жизнь и судьба в романе пребывают в сложных отношениях, но по преимуществу в состоянии конфликта: если судьба "ведет человека, но человек идет потому, что хочет, и он волен не хотеть". Важное уточнение: "Волен не хотеть". Значит, всегда остается свободный выбор - даже если это выбор между жизнью и смертью. И если человек в слушаясь в голоса своей совести, чувствуя невозможность стать соучастником подлости и преступления, выбирает смерть - он подчиняется высшему закону Жизни, преодолевая непреклонную волю безжалостной Судьбы: "Смерть! Она стала своей, компанейской, запросто заходила к людям, во дворы, в мастерские, встречала хозяйку на базаре и уводила ее с кошелочкой картошки, вмешивалась в игру ребятишек, заглядывала в мастерскую, где дамские портные, напевая спешили дошить монто для жены гебитскомиссара, стояла в очереди за хлебом, подсаживалась к старухе, штопающей чулок".

Да, многообразие человеческой жизни противостоит превратностям судьбы: жизнь осуществляет себя в борьбе против смерти, против внешней определенности - чужой воли или бессмысленного хаоса природных катаклизмов. Есть глубочайший смысл в восстановление из руин Сталинграда памятника великому вождю - для Гроссмана это совпадает с забвением признаков свободы и наметившегося разнообразия мыслей и поступков.

Они по Гроссману, тесно связанное многообразием личностного времени. Романист рисует человека несвободным, но одновременно адекватным миру: человек сам преображает свое сознание, сам сжимает и растягивает время. Человеку под силу воскресить время и расцветить его невиданными красками, когда он лишен возможности иначе актуализировать многоплановые потенции своей личности. В фашистском концлагере все люди обрекались на внешнюю одинаковость: "судьба, цвет лица, одежда, шарканье шагов, всеобщий суп из брюквы и искусственного саго, которое русские называли "рыбий глаз", - все это было одинаково у десятков тысяч жителей лагерных бараков". Сходство же это необычном образом рождалось из различия. "Связывалось ли видение о былом с садиком у пыльной итальянской дороги, с угрюмым гулом шумного моря или оранжевым бумажным абажуром в доме начальствующего состава на окраине Бобруйска - у всех заключенных до этого прошлое было прекрасно. Чем тяжелее у человека была до лагерная жизнь, тем ретивей он лгал. Эта ложь не служила практическим целям, она таила прославлению свободы".

Различные, друг на друга непохожие характерные жизни возможны у Гроссмана, лишь при наличии условной свободы.

Так кому же человек обязан своим многообразием и свободой? Богу? Культуре? А быть может, власти, в борьбе с которой все его схватки реализуют себя? Писатель и мыслитель Гроссман таковых ответов. Но он делает нечто большее: ставит пред каждым из зрителей задачу - задуматься над истоками и формами человечности. Проникновение в эту вечную тайну становится шагом на тернистом приобретении собственной индивидуальности.

В романе освещена тема трагичности человеческого в тоталитаризме. Трагичность эта заключается не только в кровавом произволе и беззакониях (ссылки, аресты, расстрелы). Невиданный размах и невиданная жестокость репрессий, обрушившихся на миллионы людей, стали серьезным испытанием на прочность самой человеческой природы. Как трудно было не струсить, не предать, остаться самим собой! Ведь тоталитаризм - насилие не только над каким-то избранным, но и над более широким кругом людей.

Роман "Жизнь и судьба" - это книга не только о ее участниках, это и книга о целой эпохи, об интеллигенции, о психологии научного творчества, о нравственных аспектах научного поиска. Ученый должен отдавать себе отчет о возможных губительных последствиях своего открытия.

Ярым подтверждением этой мысли является решительный отказ Чепыгина от работы по расщеплению атомов.

Свободомыслие - смелый вызов принципам тоталитарной государственности.

Неслучайно репрессии коснулись некоторых крупнейших деятеле й науки и искусства. В их ряду - видный биолог Четвериков, академик Вавилов, поэт Мандельштам, доктор Левин и другие.

Почему же часть интеллигенции так опасна для адептов тоталитарного жизни строительства? Ответ прост - она проникнута духом свободомыслия и оппозиционности. и создает идеи и теории, прямо и опосредованно подрывающие диктатуру. Такова, например, парадоксальная идея Штурма о перекличке принципов фашизма и современной ему физики.

Но и "духовная жизнь войны" после победы под Сталинградом, советского народа идет несмотря на явления диктатуры, тотального администрирования в сторону стремительного освобождения духа. Такая версия одной из ведущих версий эпохи представляет в историософской концепции романного повествования.

При этом писатель хорошо понимал: после Сталинграда в войне первенствовали успех, и великие достижения высшей власти, полковедческие таланты целой плеяды генерала, государственный национализм, перспективы эволюции в сторону демократизации почти не рассматривались. Но именно там, в Сталинграде свобода и родилась! Пусть всего лишь на пятачке дома "шесть дробь один". А еще в душах отдельных людей, как Новиков, Греков, как Штурм и Шапошников, как дочь Штурма Надя. Но все равно это были сдвиги глобально - цивилизационного характера.

Таким образом, мы, читатели 2010 - годов понимаем, что в романе В. Гроссмана "Жизнь и судьба" значимо философское начало. Да, писатель - не теоретик и не специалист по философии истории, возможно, тоже неважный, и формулы его уязвимы, и то не учел, и тем пренебрег. Но если он действительно художник, то о чем бы ни говорил, он представительствует от жизни, от ее "бессмысленной доброты" и "негосударственных" отношений, и формулы его могут быть искривлены только самой жизнью, человеческими болями и надеждами: бескомпромиссность философской и исторической концепцией романа Василия Гроссмана "Жизнь и судьба" в большей степени продиктована надеждами середины и реальностью эпохи конца 50-х годов, развернутой, желанной программой демократических свобод, признанием права смотреть в глаза правде, как бы она не обжигала, и, читая роман "Жизнь и судьба", мы понимаем, что литература не молчала никогда и что чего стоит - определяется не количеством изданий, а качеством написанного".

Эпическое полотно о Сталинградской битве. Гроссман впервые в советской литературе говорит о сходстве нацизма и большевизма и задаётся вопросом, как сохранить человечность перед лицом тоталитарного государства.

комментарии: Полина Барскова

О чём эта книга?

В центре романа-эпопеи — реальное историческое событие, Сталинградская битва (1942-1943 годы), и её значение в жизни одной вымышленной семьи (Шапошниковых-Штрумов), однако в повествование включены сотни персонажей, сюжетных коллизий, мест и обстоятельств. Действие переносится из Бердичевского гетто в застенки НКВД, из нацистского концлагеря в советский, из секретной физической лаборатории в Москве в далёкий тыл.

Перед нами военный роман, сродни своему главному прообразу, Толстого, или «Пармской обители» Стендаля, однако Гроссман ставит в нём другие вопросы и задачи, характерные для XX века. В «Жизни и судьбе» впервые в советской литературе предложен сравнительный анализ фашизма и коммунизма как сопоставимых политических режимов, которым пришлось схлестнуться в чудовищном поединке на берегах Волги в 1943 году. Первым из советских писателей Гроссман говорит и о государственном антисемитизме в нацистской Германии и в Советском Союзе: показаны расправа над евреями в лагере смерти, начало сталинской антисемитской кампании конца 1940-х.

Сталинградская битва становится не только и не столько главным событием романа, сколько «точкой сборки», узлом, который соединяет судьбы, исторические коллизии и историко-философские концепции.

Василий Гроссман, военный корреспондент газеты «Красная звезда», в Шверине, Германия. 1945 год

Когда она написана?

Работа над романом шла с 1950 по 1959 год. На «Жизни и судьбе» сказалось глубокое общественное потрясение от процесса десталинизации и наступления оттепели, начало которым положила речь Хрущёва на XX съезде партии 14 февраля 1956 года, на XX съезде КПСС, Никита Хрущёв выступил с закрытым докладом, осуждающим культ личности Сталина. На XXII съезде, в 1961 году, антисталинская риторика стала ещё жёстче: публично прозвучали слова об арестах, пытках, преступлениях Сталина перед народом, было предложено вынести его тело из Мавзолея. После этого съезда населённые пункты, названные в честь вождя, были переименованы, а памятники Сталину — ликвидированы. . Вместо сталинского культа личности в этом романе существует культ многих личностей, отчаянно пытающихся отстоять своё право на свободу (Греков, Штрум, Новиков) и право следовать своим убеждениям (Иконников, Крымов, Мостовский).

Десятилетие, в которое создавался роман, стало временем удивительных пересечений между литературой и политикой. Так, термин «оттепель» произошёл от одноимённого названия романа Ильи Эренбурга (1954): Эренбург, блестяще понимавший конъюнктуру, описал ощущение необходимости перемен в обществе, однако весьма осторожно. С Эренбургом Гроссмана объединяло многое: они были (вместе с Константином Симоновым) ведущими писателями и военными журналистами на советских фронтах Второй мировой, вместе с Эренбургом Гроссман работал над «Чёрной книгой» — сводом свидетельств о преступлениях нацистов против евреев на территории СССР. Однако если роман Эренбурга просто откликался на идеологический запрос момента, то Гроссман понял конец сталинского периода гораздо глубже и приступил к структурному анализу идеологических искажений века, — как мы знаем, ни общество, ни власть к такому анализу ещё готовы не были.

Ещё один важнейший контекст — роман Бориса Пастернака и история его травли в 1958-1959 годах. Травля была знакома и Гроссману: после публикации романа «За правое дело» писатель был предан остракизму в Союзе писателей и партийной печати. Рукопись «Жизни и судьбы» была арестована функционерами, которые в своих действиях соотносились с «казусом «Живаго»: «Жизнь и судьбу» они сочли текстом ещё более опасным для советской идеологии. После всемирного скандала с «Живаго» роман Гроссмана было решено «изолировать» в расчёте полностью его замолчать.

Рукопись романа «Жизнь и судьба». 1960 год

Как она написана?

Повествовательный аппарат Гроссмана можно сравнить с кинокамерой или, скорее, с дюжиной кинокамер, которые то представляют нам панораму грандиозных и трагических исторических событий (будь то Сталинградская битва или гибель евреев на оккупированных немцами территориях), то берут крупным планом отдельных персонажей, позволяя читателю вблизи наблюдать за мыслями и чувствами героев, проникать в их внутренний мир. Всезнающий и всевидящий повествователь романа имеет доступ к внутреннему миру своих героев, показывая их читателю снаружи и изнутри, заставляя с ними идентифицироваться. Композиция романа выстроена по принципу монтажа: «склеенные», сплетённые воедино сюжетные линии, судьбы и коллизии соединены их отношением (иногда весьма опосредованным, на первый взгляд) к Сталинградской битве.

Что на неё повлияло?

В известном смысле «Жизнь и судьбу» можно считать структурным ремейком «Войны и мира» Толстого в совершенно иной эпохе. В центре «Жизни и судьбы» — переломная битва Великой Отечественной войны. Там, где у Толстого Бородинская битва, у Гроссмана — Сталинградская. В битве участвует множество героев, как исторически достоверных, так и вымышленных. Иногда кажется, что даже центральные персонажи романа — Женя Шапошникова, роковая «естественная» красавица, и Штрум, сомневающийся интеллектуал, ведут литературную родословную от Наташи и Пьера.

Но если Толстой показал, как в колесе истории и войны отдельные люди объединяются в единый русский народ, то Гроссман хочет показать, как они, даже объединённые общей целью победить в войне, не сливаются воедино: каждый жаждет (хотя очень часто не справляется с этой задачей) остаться собой под гнётом не одного, но двух тоталитарных государств, вступивших в войну за мировое первенство. Весь роман, головокружительный по сложности структуры и многочисленности персонажей и сюжетных линий, держится на мысли о противопоставлении отдельного человека и толпы (коллектива, массы). С первых строк о непохожести любых двух деревьев на земле, двух избушек и двух людей эта книга — рассуждение о судьбе человека при тоталитарном строе, стирающем индивидуальность. Это именно «мысль индивидуальная», а не «мысль народная», которая держала и питала собой «Войну и мир».

Первое издание романа. Издательство L’Age Homme (Швейцария), 1980 год

История движения романа к читателю уникальна (ни один роман не отбирали у советского писателя навсегда, при этом оставив автора на свободе и даже не лишив возможности публиковаться) и oкружена легендами. В частности, «проклятие» Михаила Суслова («Этот роман может быть опубликован только через 200 лет») не находит документального подтверждения.

Огромную роль в трагической истории романа сыграла редакционная политика момента. Если бы Гроссман предложил свой новый роман в «Новый мир» Александру Твардовскому, всё могло бы сложиться иначе, однако Гроссман находился в жестокой ссоре с Твардовским, который ранее опубликовал его роман «За правое дело», но затем отрёкся от него после критических сигналов сверху. После того как Гроссман передал «Жизнь и судьбу» в «Знамя» Вадиму Кожевникову Вадим Михайлович Кожевников (1909-1984) — писатель, журналист. Работал корреспондентом «Комсомольской правды», «Огонька», «Смены», редактором отдела литературы и искусства в «Правде». С 1949 года — главный редактор журнала «Знамя». В 1973-м подписал коллективное письмо писателей против Солженицына и Сахарова. Кожевников — автор романов «Знакомьтесь, Балуев» и «Щит и меч», по которым в 1960-х сняты одноимённые фильмы. , за романом «пришли»: 14 февраля 1961 года были арестованы все найденные рукописи и машинописи, включая ленту пишущей машинки, на которой роман перепечатывался.

После этого Гроссман написал письмо Хрущёву, где, в частности, заявил: «Я прошу Вас вернуть свободу моей книге, я прошу, чтобы о моей рукописи говорили и спорили со мной редакторы, а не сотрудники Комитета государственной безопасности». Была устроена его встреча с Михаилом Сусловым, секретарём ЦК КПСС, партийным серым кардиналом от идеологии. В ходе беседы выяснилось, что роман не будет ни опубликован, ни возвращён автору, — можно предположить, что эта катастрофа и последовавший за ней остракизм (многие коллеги отвернулись от опального писателя) стали причиной безвременной смерти Гроссмана. Однако и последние три года жизни писатель посвятил ожесточённому и яркому литературному труду: в частности, создал повесть о советском лагерном опыте и о Голодоморе «Всё течёт» (1963).

По крайней мере две копии романа остались на свободе, у друзей Гроссмана. Копия, принадлежавшая поэту Семёну Липкину Семён Израилевич Липкин (1911-2003) — поэт, переводчик, прозаик. Переводил на русский язык восточный эпос: «Бхагавад-гиту», «Манаса», «Джангара», «Гильгамеша», «Шахнаме». Первую книгу стихов «Очевидец» смог выпустить только в 1967 году, в возрасте 56 лет. Вместе с женой Инной Лиснянской был участником альманаха «Метрополь», вышел из Союза писателей, протестуя против исключения из него Виктора Ерофеева и Евгения Попова. Автор романа «Декада», воспоминаний об Ахматовой, Мандельштаме, Гроссмане, Арсении Тарковском. , усилиями Инны Лиснянской Инна Львовна Лиснянская (1928-2014) — поэтесса, прозаик. В 1960 году переехала из Баку в Москву. В начале 1970-х вышла замуж за поэта Семёна Липкина, вместе с мужем участвовала в альманахе «Метрополь» и вышла из Союза писателей, протестуя против давления на Виктора Ерофеева и Евгения Попова. Лауреат премии Александра Солженицына (1999), Государственной премии России (1999) и премии «Поэт» (2009). , Владимира Войновича, Андрея Сахарова и многих других попала на Запад и была опубликована сначала в 1980 году в Швейцарии в издательстве L’Age Homme, а затем, в 1988 году, и в СССР — в журнале «Октябрь».

Михаил Суслов, 1976 год. Именно Суслов, секретарь ЦК КПСС по идеологии, сообщил, что роман не будет ни опубликован, ни возвращён автору

Писатель Вадим Кожевников, 1969 год. Главный редактор журнала «Знамя», которому Гроссман передал для публикации «Жизнь и судьбу», после чего все рукописи романа были арестованы

РИА «Новости»

Российский государственный архив литературы и искусства

Как её приняли?

ответ Лев Оборин

Ближайшие друзья Гроссмана, в первую очередь Семён Липкин, оценили роман очень высоко, хотя сразу предположили, что в печать он не пройдёт. На обсуждении в редакции «Знамени» высказывались совсем другие мнения: критик и редактор отдела прозы Борис Галанов заявил, что роман оставляет «тягостное, неприятное чувство» («не раз невольно задаёшь себе вопрос, — во имя чего совершались великие подвиги и жертвы?», «это искажённая, антисоветская картина жизни»), сценарист Василий Катинов счёл, что «роман Гроссмана… населён мерзкими, духовно искалеченными людьми… особенно мерзко изображены в романе партийные работники». Критик Виктор Панков резюмировал: «Роман стоически необъективен. Он может порадовать только наших врагов». Всё это, разумеется, снимало вопрос о публикации в СССР.

И после появления отдельных глав в зарубежной печати, и после выхода полного книжного издания в 1980 году о Гроссмане писали мало. Есть версия, что это было связано с первенством в глазах эмигрантской интеллигенции Александра Солженицына. В первой рецензии на «Жизнь и судьбу», опубликованной в 1979-м в журнале «Время и мы», филолог Ефим Эткинд последовательно противопоставлял Гроссмана и Солженицына, явно отдавая предпочтение первому. Эта рецензия почти не произвела эффекта. Следующие значимые упоминания Гроссмана в эмигрантской печати появились только в 1985 году: Шимон Маркиш Шимон Маркиш (1931-2003) — литературовед, переводчик. В 1970 году эмигрировал в Венгрию. Больше двадцати лет преподавал в Женевском университете на кафедре славистики. Исследовал историю русско-еврейской литературы, защитил по этой теме докторскую диссертацию. В начале 1990-х издавал в Берлине «Еврейский журнал». Маркиш был близким другом Иосифа Бродского. и Григорий Свирский в своих статьях снова сравнивают «Жизнь и судьбу» и «Всё течёт» с «Архипелагом ГУЛАГ», ставя книги Гроссмана выше. В западной печати о романе Гроссмана, переведённом уже на несколько языков, писали значительно больше: французская критика ставила Гроссмана и Солженицына на одну доску уже в 1980-е.

Все люди виноваты перед матерью, потерявшей на войне сына, и тщетно пробуют оправдаться перед ней на протяжении истории человечества

Василий Гроссман

В СССР официальная публикация романа вызвала горячие дискуссии. Конец 1980-х был временем «возвращённой литературы», но книга Гроссмана не затерялась на фоне новообретённых Булгакова, Платонова, Замятина, Набокова, Солженицына. В 1991 году отзывы на «Жизнь и судьбу» даже были опубликованы отдельной книгой 1 С разных точек зрения: «Жизнь и судьба» Василия Гроссмана / Сост. В. Оскоцкий. М.: Советский писатель, 1991. . По большей части реакция была не столько эстетической, сколько политической: в перестроечном СССР восприятие «Жизни и судьбы» менялось параллельно с созреванием постсоветской политической мысли. Некоторые восприняли роман как антисталинский и проленинский, критикующий не дух, но догму коммунистической идеи. Так же постепенно доходила до читателей критика антисемитизма в романе.

Большинство рецензий были восторженными или сочувствующими: неизменно отмечалась горькая участь книги и автора, подчёркивались — сравним это с оценками партийных редакторов 1960-х — историческая достоверность и «художественная правда»: «Жизнь и судьба» одновременно и достоверное, строгое до документальности повествование о Сталинградской битве, её реальных героях… и в то же время — свободная, не стеснённая даль романа» (Александр Борщаговский) Александр Михайлович Борщаговский (1913-2016) — писатель, театровед. Фронтовик, был награждён медалью «За оборону Сталинграда». После войны заведовал литературной частью Театра Советской армии. В 1949 году уволен из театра и исключён из партии из-за кампании по борьбе с «космополитизмом». Борщаговский — автор рассказа «Три тополя на Шаболовке», который лёг в основу сценария фильма «Три тополя на Плющихе». ; «В огромном… развёрнутом диспуте решающим аргументом является право людей быть разными»; «дано развёрнутое исследование функционирования сталинизма практически во всех сферах общества» (Наталья Иванова). Владимир Лакшин Владимир Яковлевич Лакшин (1933-1993) — литературовед, прозаик. Работал в «Литературной газете», журналах «Знамя» и «Иностранная литература». В 1960-х годах был ведущим критиком и первым заместителем главного редактора журнала «Новый мир». Защищал в печати «Один день Ивана Денисовича» и «Матрёнин двор» Солженицына. Исследовал творчество Александра Островского, которому посвятил свою докторскую диссертацию. , когда-то защищавший Солженицына, назвал чтение «Жизни и судьбы» «трудным, долгим и счастливым» — счастливым несмотря на описанный в книге ужас: «ощущение радости всегда несёт в себе сильный художественный дар». Лев Аннинский прозорливо причислил «Жизнь и судьбу» к мировой классике.

Обвинения в адрес Гроссмана звучали и в эпоху гласности: поэт Сергей Викулов заявлял, что через роман Гроссмана «чёрной нитью… проходит почти ничем не прикрытая враждебность к русскому народу». Поэт и критик Станислав Куняев, главный редактор консервативного «Нашего современника», был разочарован размышлениями Гроссмана об антисемитизме: он нашёл их примитивными, похожими на «суждения основоположников и идеологов сионизма» и «механически копирующими историософские отступления эпопеи Льва Толстого» (в которой, кстати, об антисемитизме нет ни слова).

Василий Гроссман. Конец 1950-х годов

После десятилетий безвестности, невстречи с читателем роман Гроссмана стал одним из самых почитаемых романов советского века на Западе (наравне с «Мастером и Маргаритой» Михаила Булгакова и «Доктором Живаго» Бориса Пастернака). Ему посвящено много исследований, появляются всё новые переводы на разные языки, признание в англоязычном мире во многом связано с образцовым переводом Роберта Чандлера (кроме прочего, автором высоко оценённых переводов фронтового друга Гроссмана — Андрея Платонова). Ещё более широкую известность на Западе роману принёс радиосериал на Би-би-си (2011).

В 2007 году Лев Додин поставил «Жизнь и судьбу» в петербургском МДТ — спектакль, над которым режиссёр работал со своими студентами несколько лет, получил «Золотую маску». В 2012 году роман был экранизирован Сергеем Урсуляком. При значительных актёрских работах эта версия поражает одним интерпретационным решением: из экранизации фактически исключена одна из центральных для романа тема еврейской Катастрофы и антисемитизма. В сериале сохранено только письмо матери Штрума, однако нет ни лагерей уничтожения, ни преследования евреев во время позднего сталинизма. Без этих сюжетных линий экранизация утратила одну из главных опор, на которых стоит историософская концепция Гроссмана.

Ещё одно значительное недавнее кинообращение к «казусу Гроссмана» — документальный фильм Елены Якович «Я понял, что я умер» (2014), где показано, как ФСБ возвращает арестованные копии романа родным писателя.

О том, как «Жизнь и судьба» воспринимается сегодня, трезво высказался критик и поэт Григорий Дашевский. Он заметил, что роман «не назовёшь ни забытым, ни непрочитанным — он включён в школьную программу, даже те, кто его не читал, примерно представляют себе, о чём там речь», однако в культурном сознании он как будто не присутствует: «Пока не начнёшь перечитывать роман, кажется, что там о тоталитарных режимах написано что-то правильное, почти наивное, в традиционной, почти банальной форме». В действительности, считает Дашевский, этот удивительный и сложный текст до сих пор не понят до конца.

Сериал «Жизнь и судьба». Режиссёр Сергей Урсуляк. Россия, 2012 год
Сериал «Жизнь и судьба». Режиссёр Сергей Урсуляк. Россия, 2012 год
Сериал «Жизнь и судьба». Режиссёр Сергей Урсуляк. Россия, 2012 год
Малый драматический театр
Спектакль Льва Додина по «Жизни и судьбе», поставленный в Малом драматическом театре в Санкт-Петербурге. 2007 год
Малый драматический театр
Спектакль Льва Додина по «Жизни и судьбе», поставленный в Малом драматическом театре в Санкт-Петербурге. 2007 год
Малый драматический театр
Спектакль Льва Додина по «Жизни и судьбе», поставленный в Малом драматическом театре в Санкт-Петербурге. 2007 год
Малый драматический театр
Сериал «Жизнь и судьба». Режиссёр Сергей Урсуляк. Россия, 2012 год
Сериал «Жизнь и судьба». Режиссёр Сергей Урсуляк. Россия, 2012 год
Сериал «Жизнь и судьба». Режиссёр Сергей Урсуляк. Россия, 2012 год
Сериал «Жизнь и судьба». Режиссёр Сергей Урсуляк. Россия, 2012 год
Спектакль Льва Додина по «Жизни и судьбе», поставленный в Малом драматическом театре в Санкт-Петербурге. 2007 год
Малый драматический театр
Спектакль Льва Додина по «Жизни и судьбе», поставленный в Малом драматическом театре в Санкт-Петербурге. 2007 год
Малый драматический театр
Спектакль Льва Додина по «Жизни и судьбе», поставленный в Малом драматическом театре в Санкт-Петербурге. 2007 год
Малый драматический театр
Спектакль Льва Додина по «Жизни и судьбе», поставленный в Малом драматическом театре в Санкт-Петербурге. 2007 год
Малый драматический театр
Сериал «Жизнь и судьба». Режиссёр Сергей Урсуляк. Россия, 2012 год
Сериал «Жизнь и судьба». Режиссёр Сергей Урсуляк. Россия, 2012 год
Сериал «Жизнь и судьба». Режиссёр Сергей Урсуляк. Россия, 2012 год
Сериал «Жизнь и судьба». Режиссёр Сергей Урсуляк. Россия, 2012 год
Спектакль Льва Додина по «Жизни и судьбе», поставленный в Малом драматическом театре в Санкт-Петербурге. 2007 год
Малый драматический театр
Спектакль Льва Додина по «Жизни и судьбе», поставленный в Малом драматическом театре в Санкт-Петербурге. 2007 год
Малый драматический театр
Спектакль Льва Додина по «Жизни и судьбе», поставленный в Малом драматическом театре в Санкт-Петербурге. 2007 год
Малый драматический театр
Спектакль Льва Додина по «Жизни и судьбе», поставленный в Малом драматическом театре в Санкт-Петербурге. 2007 год
Малый драматический театр

«Жизнь и судьба» — самостоятельная вещь или часть цикла?

«Жизнь и судьбу» формально можно считать продолжением предыдущего романа Гроссмана о Сталинградской битве — «За правое дело», опубликованного Александром Твардовским в «Новом мире» в 1952 году. Однако между двумя романами есть серьёзные идеологические, стилистические, историографические различия: книги принадлежат разным эпохам (позднего сталинизма и оттепели соответственно) и отражают перемены во взглядах писателя. Скажем, одним из многих цензурных требований для публикации романа «За правое дело» было добавление главы о Сталине в одических тонах — на что Гроссман пошёл, хотя в итоге главу всё же сочли недостойной предмета изображения и изъяли из журнального варианта. Отчаянные усилия Гроссмана сделать роман «публикабельным» не спасли его от разгромной критики: и сам Твардовский, и Александр Фадеев, руководивший при Сталине Союзом писателей, обвинили Гроссмана в недооценке роли партии и прочих идеологических промахах.

Интересный способ изучения творческой эволюции Гроссмана — сопоставление «Жизни и судьбы» с тем, что было до («За правое дело», 1952) и после («Всё течёт», 1963). Соотношения этих текстов — остро дискуссионный вопрос: в своих замечательных воспоминаниях о Гроссмане его друг поэт Семён Липкин вступает в дискуссию с Ефимом Эткиндом Ефим Григорьевич Эткинд (1918-1999) — литературовед, переводчик. После войны преподавал французскую литературу в Ленинграде, был профессором Ленинградского педагогического института имени Герцена. Поддерживал Солженицына, Сахарова, участвовал на стороне защиты в судебном процессе над Иосифом Бродским и подготовил самиздатовское собрание его сочинений. В 1974 году был уволен из института, лишён научных степеней и выслан из СССР. Во Франции преподавал русскую литературу, подготовил к печати «Жизнь и судьбу» Гроссмана. и Бенедиктом Сарновым Бенедикт Михайлович Сарнов (1927-2014) — писатель, литературовед. Работал в «Литературной газете», журналах «Пионер», «Огонёк», «Вопросы литературы», «Лехаим». В 1970-х совместно с литературоведом Станиславом Рассадиным вёл радиопередачу для детей «В стране литературных героев». Автор документального цикла фильмов «Сталин и писатели», книг о Пушкине, Маяковском, Солженицыне, Блоке, Мандельштаме. , утверждая, что «За правое дело» — не просто обычный соцреалистический роман (Эткинд сравнивает его с «Белой берёзой» писателя Бубеннова Михаил Семёнович Бубеннов (1909-1983) — писатель, литературный критик, журналист. В 1947 году выпустил своё самое известное произведение — военный роман «Белая берёза». Был активным участником кампании по борьбе с космополитизмом, славился открытыми антисемитскими взглядами. ), но уже протоверсия «Жизни и судьбы». По мнению Липкина, уже в романе «За правое дело» Гроссман подходит к задаче пересоздания «Войны и мира» для XX века.

Если человеку суждено быть убитым другим человеком, интересно проследить, как постепенно сближаются их дороги

Василий Гроссман

Гроссман начинает «За правое дело» в переломный момент Второй мировой войны, после Сталинграда; там Гроссман, вполне в духе партийной идеологии, рассуждает о людях, благодаря которым Советский Союз может одержать победу над Германией: показаны крестьяне, простые рабочие, однако наиболее важная роль ещё приписывается партработникам.

Уже в первом романе появляются персонажи, которым суждено развиться или переродиться в «Жизни и судьбе»: в первую очередь это драматическая фигура старого большевика Мостовского, однако если в первом романе он представлен скорее как жертва истории, то в «Жизни и судьбе» — как лицо, ответственное за свою трагедию и трагедии других. Мостовский, не способный критически оценить догматизм собственных убеждений, воплощает бесчеловечность и ложность большевистского учения в его развитии и применении к реальности.

После ареста «Жизни и судьбы» Гроссман, фактически изолированный от читателя, продолжает работать: пишет зарисовки о своём путешествии в Армению, а также повесть «Всё течёт», в которой продолжает размышления о катастрофах советского века. В этом тексте показано возвращение заключённого из ГУЛАГа и его столкновение как с окружающим миром, так и с мучительным миром его памяти. Акцент целиком переносится с подвига и триумфа советского оружия на цену, которую страна заплатила за «триумфы» строительства советского государства. Как политический мыслитель в этих текстах Гроссман совершил поразительную эволюцию: из советского писателя, исповедующего советские ценности, превратился в писателя, вынесшего себя за скобки идеологии. Его больше не интересуют задачи государства — только человек, которого оно угнетает.

Кремационные печи на территории бывшего концлагеря Бухенвальд. 1961 год

Lehnartz/ullstein bild via Getty Images

Что в романе вызвало гнев литературных функционеров?

В первую очередь — параллели между коммунизмом и нацизмом, двумя системами, нивелирующими, согласно Гроссману, ценность человеческой личности и самостоятельность человеческой мысли. Эти мысли открыто высказаны в романе, — впрочем, произносит их нацист Лисс, пытающийся внушить коммунисту Мостовскому, что Гитлер — ученик Ленина и Сталина: «Поверьте, кто смотрит на нас с ужасом — и на вас смотрит с ужасом». Другой правоверный партиец, Крымов, попав в колесо репрессий, понимает, что сталинское государство предало большевистские идеалы. Кроме прямых высказываний персонажей романа вся композиция, где действие переходит из одной ситуации «укрощения» человека к другой в широком монтажном броске, призвана убедить читателя в противоестественности тоталитарной системы.

Другой темой, заведомо непредставимой в советской литературе, был государственный антисемитизм — как нацистский, так и советский. Конечно, герои романа в 1943 году не знают многого, что уже знал их автор, когда писал об их тревогах и прозрениях: так, физик Штрум, главный герой и «нерв» еврейской части повествования, не знает обо всём, что случилось в Киеве, где погибает его мать, — как и об антисемитских кампаниях в СССР, в которых СССР погрязнет уже после окончания войны, за хронологическими рамками романа. Тем не менее Гроссман заставляет Штрума подписать письмо, в котором говорится о вине «врагов народа», якобы убивших Максима Горького, — врачей Левина и Плетнёва. Также в этом письме названы «враги народа» писатели Пильняк, Бабель и другие, погибшие во время Большого террора. Авторы письма утверждают, что «враги» получили по заслугам. Левин и Плетнёв были осуждены на Третьем московском процессе в 1938 году; вспоминая этот процесс, Гроссман явно отсылает к другому — «делу врачей» 1948-1953 годов. Известно, что сам Гроссман в 1953 году подписал письмо, похожее на то, которое подсовывают Штруму (это, впрочем, не уберегло его от новых опасных «проработок»: в феврале в «Правде» появилась вполне черносотенная, явно подвёрстанная к «делу врачей» статья Михаила Бубеннова о романе «За правое дело»). Солженицын, анализируя «Жизнь и судьбу», пишет: «Таким поворотом сюжета — Гроссман казнит сам себя за свою покорную подпись января 1953-го по «делу врачей». (Даже, для буквальности, чтобы осталось «дело врачей», — анахронистически вкрапляет сюда тех давно уничтоженных профессоров Плетнёва и Левина.)» Считается, что в 1953 году планировалась массовая депортация евреев на Дальний Восток и соответствующие письма интеллигенции в поддержку этой меры. Этим планам помешала смерть Сталина.

Еврейская тема была центральной для Гроссмана с начала его литературного пути («В городе Бердичеве» — экранизация этого рассказа, что интересно, до известной степени повторила путь «Жизни и судьбы»: фильм Александра Аскольдова Александр Яковлевич Аскольдов (1932-2018) — кинорежиссёр, писатель. Исследователь творчества Михаила Булгакова — помогал вдове писателя Елене Булгаковой составлять опись архива и готовить произведения к публикации. Работал помощником министра культуры СССР Екатерины Фурцевой. В 1967 году снял фильм «Комиссар» по мотивам рассказа Василия Гроссмана «В городе Бердичеве». Фильм был запрещён, а сам Аскольдов уволен с киностудии и исключён из партии. «Комиссар» лёг на полку на 20 лет). Вместе с Ильёй Эренбургом Гроссман подготовил к печати знаменитую «Чёрную книгу», сборник документов и свидетельств «о злодейском повсеместном убийстве евреев немецко-фашистскими захватчиками во временно оккупированных районах Советского Союза и в лагерях Польши во время войны 1941-1945 годов». Книга была опубликована с купюрами в Израиле только в 1980 году.

Уничтожение еврейства стало для Гроссмана личной трагедией, а разговор об этом — предметом работы и борьбы.

ullstein bild via Getty Images

Какую роль играет в романе документальное письмо?

Василий Гроссман провёл на фронтах Второй мировой войны около трёх лет (в частности, на фронте произросла его дружба с другим наблюдательным и малосентиментальным военкором — Андреем Платоновым). Ему принадлежит одно из первых документальных произведений о Холокосте — «Треблинский ад» (1943-1944), для которого Гроссман сам опросил многочисленных свидетелей — как узников, так и палачей этого лагеря смерти Треблинка — концентрационный лагерь в Польше неподалёку от села Треблинка, построенный нацистами в 1941 году. В 1942 году в дополнение к трудовому лагерю в Треблинке был создан лагерь смерти. За один год в газовых камерах Треблинки было убито 870 тысяч человек. 2 августа 1943 года обслуживающий персонал лагеря поднял восстание, некоторым удалось бежать. В октябре того же года лагерь был ликвидирован. . Этот документ был использован в Нюрнбергском процессе.

Гроссман находился в Сталинграде в течение всей битвы, он принимал участие в боях, описывал происходившее в военной прессе и в 1943-м получил звание подполковника. Как участник Сталинградской битвы он был награждён орденом Красного Знамени; слова из гроссмановского очерка «Направление главного удара» выбиты на мемориале Мамаева кургана.

Однако в роман военные впечатления Гроссмана попадают изменёнными уже именно романной логикой, необходимостью развернуть психологию персонажей. Возможно, самый важный (и, безусловно, самый пронзительный) квазидокумент в романе — письмо, полученное Виктором Штрумом от матери, из которого он узнаёт об уничтожении Киевского гетто; мать Штрума понимает, что её ожидает гибель. Этот текст часто считается подлинным письмом матери Гроссмана, погибшей в Бердичевском гетто. В действительности, однако, Гроссман такого «последнего» письма не получал, он его придумал (так же как спустя много лет сочинял письма к своей матери, которой посвятил «Жизнь и судьбу»). Из своей трагедии Гроссман создаёт образ одновременно и личной, и общей беды, один из самых сильных в мировой литературе текстов о силе материнской любви и беспомощности человека перед напором тоталитарного государства.

Василий Гроссман (второй слева) с фронтовыми товарищами. 1943 год

РИА «Новости»

Пристальное внимание (и значительное количество страниц) Гроссман уделяет по крайней мере десятку персонажей, важнейших для развития повествования и философии романа: это Женя и Ольга Шапошниковы, избранники Жени Крымов и Новиков, Софья Левинтон и мать Штрума (которая появляется на страницах романа только заочно, в тексте собственного письма), Греков и Ершов.

Главная функция, отличительная черта героя этого романа — способность решиться на поступок. В «Жизни и судьбе» повторяется одна и та же коллизия: человек должен принять решение, предать или не предать другого и (или) себя, причём часто у Гроссмана именно решение не предать оказывается самоубийственным.

В этой ситуации оказываются Греков (решающий оборонять отрезанный немцами дом 6/1 — его прототипом был лейтенант Иван Афанасьев, 58 дней оборонявший сталинградский «дом Павлова» с тремя десятками бойцов), Женя Шапошникова (решающая вернуться к арестованному мужу), Софья Осиповна Левинтон (решающая войти за руку с незнакомым мальчиком в газовую камеру), Новиков (решающий спасти своих людей вопреки приказу).

Мостовской и Крымов принимают решение предать людей, далёких от догматизма и потому не соответствующих их пониманию партийной линии, пытаются оставаться верными выродившейся, откровенно бесчеловечной идеологии.

Знаете, кстати, разницу между хорошим и плохим человеком? Хороший человек подлости делает неохотно

Василий Гроссман

Наиболее очевидно автобиографический персонаж, еврейский физик Виктор Штрум, задаёт себе (и читателю) мучительные вопросы о роли личности в истории: например, личности, которой выпало потерять на войне пасынка и мать и изобретать оружие для следующей войны, которая, вероятно, уничтожит человечество. Мы видим Штрума в постоянной ситуации нравственного выбора: иногда он торжествует, иногда «проваливается» (как это происходит в конце романа, когда он подписывает коллективное антисемитское по сути письмо). Штрум — герой совсем не «героический», он много и горько ошибается, ему приходится принять много разных, сложных решений, мы наблюдаем за ним в моменты моральных триумфов и провалов, в периоды сомнений. «…Невидимая сила жала на него. <…> Только люди, не испытавшие на себе подобную силу, способны удивляться тем, кто покоряется ей. Люди, познавшие на себе эту силу, удивляются другому — способности вспыхнуть хоть на миг, хоть одному гневно сорвавшемуся слову, робкому, быстрому жесту протеста» — Григорий Дашевский, цитируя эти строки о Штруме в статье о «Жизни и судьбе», заметил, что в современной культуре стало общим местом: раз угодив в систему зла, человек неизбежно становится её винтиком, и это смирение перед тем, что кажется неизбежностью, оборачивается отказом от личной ответственности: «Сознанию, опьянённому и угаром пассивного слияния с системой, и своим мнимым надмирным одиночеством, и в реальности не видны единственно интересные люди — стоящий на своём вопреки среде судья или врач». В романе Гроссмана, пишет Дашевский, человек — всегда часть системы, «но без его согласия человеческое в нём неуничтожимо».

Гроссман неоднократно показывает, что любовь сильнее смерти: трагическое, минутное материнство доктора Левинтон перекликается с обращением матери Штрума к далёкому сыну, её единственному утешению в момент катастрофы.

В доме Грекова зарождается любовь «обречённых» связистки Кати и лейтенанта Серёжи. Их чувству угрожает не только верная гибель в бою, но и специфическое для войны понимание и использование сексуальности — как обезболивающего от страха или как привилегии сильного (в доме «шесть дробь один» молодую радистку не так пугают бомбёжки, как тяжёлые мужские взгляды). И попытка Грекова спасти влюблённых, и само их «несвоевременное» чувство в мире Гроссмана — акты сопротивления абсолютному злу.

В то же время эрос в романе показан и как жестокая сила, способная не только исцелять от одиночества, но и усиливать его: увлечение Штрума женой друга вносит в мир этих людей сомнение и разобщённость. У этой романной линии была автобиографическая основа — поздняя любовь Василия Гроссмана к жене его друга, поэта Николая Заболоцкого, который в отчаянии разлуки обогатил русскую поэзию XX века одним из сильнейших, кажется, её любовных стихотворений:

…О чём ты скребёшь на бумаге?
Зачем ты так вечно сердит?
Что ищешь, копаясь во мраке
Своих неудач и обид?
Но коль ты хлопочешь на деле
О благе, о счастье людей,
Как мог ты не видеть доселе
Сокровища жизни своей?

«Жена», 1948

Именно утрата любимых становится причиной распада в семье Штрума: потерявшие друг друга мать и сын, муж и жена не в состоянии преодолеть разобщённость, которую производит личная, незаживающая потеря.

Любовь возвращает героям индивидуальность, которую пытается стереть тоталитарная машина. Личность, не поглощённая страхом перед этой машиной, по Гроссману, всегда парадоксальна. Так, Женя Шапошникова отказывается от своей любви к комбригу Новикову, выбирая верность попавшему в застенок Крымову, — милость к падшим оказывается для неё важнее счастья. В «Жизни и судьбе» способность следовать за своей любовью, бороться за неё, торжествовать и быть поражённым ею — мощное противоядие против обезличивания.

Настоящий автор стихотворения стал известен гораздо позже. Это Ион Деген (1925-2017), ушедший на войну в 16 лет в истребительный батальон добровольцев, куда брали учеников девятых-десятых классов. За годы войны Деген стал танкистом-асом, подбил в бою рекордное количество немецких танков. Однако все его выдвижения на звание Героя Советского Союза были пресечены начальством: несговорчивый характер, а также национальность были тому причиной. В своём последнем бою Деген потерял свой экипаж, пережил сильнейшие ранения. После продолжительного лечения и получения инвалидности Деген выбрал профессию врача. Позже он эмигрировал в Израиль, стихи писал всю жизнь. Знаменитое стихотворение, приведённое в романе, написано в 1944 году. Гроссман цитирует его неточно — авторский вариант звучит так:

Мой товарищ, в смертельной агонии
Не зови понапрасну друзей.
Дай-ка лучше согрею ладони я
Над дымящейся кровью твоей.
Ты не плачь, не стони, ты не маленький,
Ты не ранен, ты просто убит.
Дай на память сниму с тебя валенки.
Нам ещё наступать предстоит.

Примечательно, что, хотя в роман входит именно этот образцовый текст о бесчеловечности войны, кажется, что сам автор текста, Деген, принадлежит миру прозы Гроссмана: еврей, ребёнком переживший Голодомор на Украине (в одном интервью он рассказывает, как глодал камни), постоянно входивший на войне в конфликты с начальством, отказывавшийся подчиняться правилам, в частности правилам сочинения стихов о войне. Гроссман не знал всего этого, но, конечно, включил стихи в роман не случайно: перед нами стихотворение-документ, усиливающее ощущение сложной связи «Жизни и судьбы» с реальностью войны.

«Жизнь и судьба» — роман о людях или об идеях?

Наравне с людьми дела в «Жизни и судьбе» есть люди мысли, персонажи-идеи, что сближает роман Гроссмана (напрямую связанный с романной традицией Толстого) также с произведениями Достоевского — особенно если рассматривать их в свете концепции философа Михаила Бахтина, для которого роман Достоевского — это диалог идей. Однако если Достоевский, за исключением , не касался собственно политики, у Гроссмана сталкиваются именно политические идеи.

В первую очередь конфликт идей разворачивается в диалоге нациста Лисса и старого большевика Мостовского в немецком концлагере. Кроме того, нам открыты внутренние монологи истых коммунистов Крымова и Абарчука. Лисс провоцирует Мостовского, ставит перед ним невыносимые для оппонента (однако не лишённые основания) вопросы о сходстве большевизма и фашизма. А вот внутренние монологи Крымова и Абарчука показывают нам, что происходит с идеей, когда она начинает сталкиваться с реальностью жизни и подминать её под себя. Лагерник Абарчук, некогда член партии, привыкший к сильным и жестоким решениям (например, он разошёлся с женой из-за её предполагаемого «мещанства»), с ужасом видит реальность ГУЛАГа, где царствуют страх и покорность, где никто не вступится за товарища, которого убивают при свидетелях. В лагере вешается его старый друг, революционер, когда-то учивший его азам марксизма, — и Абарчук не в силах принять его предсмертные покаянные слова: «Мы не понимали свободы. Мы раздавили её. <…> …Коммунисты создали кумира, погоны надели, мундиры, исповедуют национализм, на рабочий класс подняли руку, надо будет, дойдут до черносотенства…» Бывший политработник Крымов, попав в тюрьму по абсурдному, но такому частому в сталинское время обвинению в шпионаже, начинает вспоминать, что сам был частичкой машины террора — не защищал своих друзей, раскулачивал крестьян, посылал солдат в штрафные роты, доносил на сталинградского героя Грекова, не соответствовавшего его представлениям о политической благонадёжности. В то же время бывший чекист Каценеленбоген, сидящий в тюрьме вместе с Крымовым, объявляет органы госбезопасности новым коллективным божеством, а ГУЛАГ — новой религией. Каценеленбоген сходит с ума на глазах у читателей, но и эти его речи — искажённые, доведённые до предела большевистские политические идеи.

Всё живое — неповторимо. Немыслимо тождество двух людей, двух кустов шиповника… Жизнь глохнет там, где насилие стремится стереть её своеобразие и особенности

Василий Гроссман

Важный персонаж-идея — носитель концепции внеполитического, внегосударственного гуманизма Иконников, с которым Мостовской сталкивается в немецком концлагере. Иконников, переживший увлечения и христианством, и толстовством, ставит перед своим оппонентом вопросы о бесчеловечности тоталитарного строя, где интересы государства абсолютно превалируют над интересами человека. Для Мостовского эти вопросы, выстраданные его оппонентом (свидетелем Голодомора и Холокоста), чужды и несостоятельны.

Ещё одной идеей, исследуемой в романе, является антисемитизм — государственная идеология, которая стала фундаментальной, по мнению Гроссмана, и для немецкого нацизма, и для развитого советского коммунизма. Гроссман принимает замечательное композиционное решение: демонстрирует антисемитскую государственную политику в полном развитии (уничтожение евреев в нацистских концлагерях) и в точке зарождения (начало антисемитской кампании в СССР).

Греков! Какое-то удивительное сочетание силы, отваги, властности с житейской обыденностью. <…>

То говорил он о довоенных армейских делах с чистками, аттестациями, с блатом при получении квартир, говорил о некоторых людях, достигших генеральства в 1937 году, писавших десятки доносов и заявлений, разоблачавших мнимых врагов народа.

То казалось, сила его в львиной отваге, в весёлой отчаянности, с которой он, выскочив из пролома в стене, кричал:

— Не пущу, сукины коты! — и бросал гранаты в набегающих немцев.

То кажется, сила его в весёлом, простецком приятельстве, в дружбе со всеми жильцами дома.

Атмосфера в «доме Грекова» и сам Греков показаны нам глазами «детей» — связистки Кати Венгровой и влюблённого в неё Сережи Шапошникова, чью любовь Греков пытается спасти от общей судьбы и гибели. Как и у многих других персонажей и ситуаций романа, у «дома Грекова» был прототип — героически оборонявшийся дом сержанта Павлова. В реальности, однако, большей части защитников дома Павлова удалось выжить (последний из них умер в 2015 году в возрасте 92 лет), в то время как Гроссман превратил свой воображаемый локус утопической свободы в трагический эпизод, который не может иметь счастливого завершения.

список литературы

  • Бит-Юнан Ю. Г. Роман В. С. Гроссмана «Жизнь и судьба» в литературной критике и публицистике русского зарубежья 1980-х гг. // Вестник РГГУ. Серия «История. Филология. Культурология. Востоковедение». 2016. С. 58–71.
  • Липкин C. И. Жизнь и судьба Василия Гроссмана. М.: Книга, 1990.
  • Липкин С. И. Сталинград Василия Гроссмана. Ann Arbor: Ardis, .
  • Сарнов Б. М. Как это было: К истории публикации романа Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» // Вопросы литературы. 2012. № 6. С. 9–47.
весь список литературы

Как разительно исчезли все советские заклинания и формулы, перебранные выше! [см. статью Гроссман «За правое дело» – анализ А. Солженицына ] – и никто же не скажет, что это – от авторского прозрения в 50 лет? А чего Гроссман и вправду не знал и не чувствовал до 1953 – 1956, то он успел настичь в последние годы работы над 2-м томом и теперь уже со страстью это всё упущенное вонзал в ткань романа.

Василий Гроссман в Шверине (Германия), 1945

Теперь мы узнаём, что не только в гитлеровской Германии, но и у нас: взаимная подозрительность людей друг ко другу; стоит людям поговорить за стаканом чая – вот уже и подозрение. Да оказывается: советские люди живут и в ужасающей жилищной тесноте (шофёр открывает это благополучному Штруму), а в прописочном отделе милиции – гнёт и тирания. И какая непочтительность к святыням: «в засаленный боевой листок» боец может запросто завернуть кусок колбасы. А вот добросовестный директор Сталгрэса простоял на смертном посту всю осаду Сталинграда, ушёл за Волгу уже в день удавшегося нашего прорыва – и все заслуги его под хвост, и сломали ему карьеру. (И прежде кристально положительный секретарь обкома Пряхин теперь отшатывается от пострадавшего.) Оказывается: и советские генералы могут быть вовсе и не блистательны достижениями, даже и в Сталинграде (III ч., гл. 7), – а поди-ка бы такое напиши при Сталине! Да даже осмеливается командир корпуса разговаривать со своим комиссаром о посадках 1937! (I – 51). Вообще, теперь дерзает автор поднять глаза на неприкасаемую Номенклатуру – а видно, уж много думал о ней и на душе сильно накипело. С большой иронией показывает шайку одного из украинских обкомов партии, эвакуированного в Уфу (I – 52, впрочем, как бы и корит их за низкое деревенское происхождение и заботливую любовь к собственным детям). А вот каковы, оказывается, жёны ответственных работников: в удобствах эвакуируемые волжским пароходом, они возмущённо протестуют против посадки на палубы того парохода ещё и отряда военных, едущих к бою. А молодые офицеры на расквартировках слышат прямо-таки откровенные воспоминания жителей «о сплошной коллективизации». И в деревне: «сколько ни работай, всё равно хлеб отберут». А эвакуированные, с голоду, воруют колхозное. Да вот и до самого Штрума добралась «Анкета анкет» – и как же справедливо он размышляет над ней о её липкости и когтистости. А вот и комиссара госпиталя «жучат», что он «недостаточно боролся с неверием в победу среди части раненых, с вражескими вылазками среди отсталой части раненых, враждебно настроенных к колхозному строю», – ах, где ж это было раньше? ах, сколько же правды стоит ещё позади этого! И сами-то похороны госпитальные – жестоко равнодушные. Но если гробы закапывает трудбатальон – то из кого он набран? – не упомянуто.

Сам Гроссман – помнит ли, каков он был в 1-м томе? Теперь? – теперь он берётся упрекнуть Твардовского: «чем объяснить, что поэт, крестьянин от рождения, пишет с искренним чувством поэму, воспевающую кровавую пору страданий крестьянства»?

И собственно русская тема сравнительно с 1-м томом – во 2-м ещё отодвинута. Под конец книги благожелательно отмечено, что «девушки-сезонницы, работницы в тяжёлых цехах» – и в пыли, и в грязи «сохраняют сильную упрямую красоту, с которой тяжёлая жизнь ничего не может поделать». Так же к финалу отнесен возврат с фронта майора Берёзкина – ну, и русский развёрнутый пейзаж. Вот, пожалуй, и всё; остальное – иного знака. Завистник Штрума по институту, обнимая другого такого же: «А всё же самое главное, что мы с вами русские люди». Единственную весьма верную реплику о приниженности русских в собственной стране, что «во имя дружбы народов всегда мы жертвуем русскими людьми», Гроссман вставляет лукавому и хамоватому партийному бонзе Гетманову – из того нового (послекоминтерновского) поколения партийных выдвиженцев, кто «любили в себе своё русское нутро и по-русски говорили неправильно», сила их «в хитрости». (Как будто у интернационального поколения коммунистов хитрости было меньше, ой-ой!)

С какого-то (позднего) момента Гроссман – да не он же один! – вывел для себя моральную тождественность немецкого национал-социализма и советского коммунизма. И честно стремится дать новообретенный вывод как один из высших в своей книге. Но вынужден для того замаскироваться (впрочем, для советской публичности всё равно крайняя смелость): изложить эту тождественность в придуманном ночном разговоре оберштурмбаннфюрера Лисса с арестантом коминтерновцем Мостовским: «Мы смотрим в зеркало. Разве вы не узнаёте себя, свою волю в нас?» Вот, вас «победим, останемся без вас, одни против чужого мира», «наша победа – это ваша победа». И заставляет Мостовского ужаснуться: неужели в этой «полной змеиного яда» речи – содержится какая-то правда? Но нет, конечно (для безопасности самого автора?): «наваждение длилось несколько секунд», «мысль обратилась в пыль».

А в какой-то момент Гроссман и от себя прямо называет берлинское восстание 1953 и венгерское 1956, однако не сами по себе, а в ряду с варшавским гетто и Треблинкой и лишь как материал для теоретического вывода о стремлении человека к свободе. А дальше это стремление всё прорывается: вот и Штрум в 1942, правда в частном разговоре с доверенным академиком Чепыжиным, – но прямо подковыривает Сталина (III – 25): «вот Хозяин всё крепил дружбу с немцами». Да Штрум, оказывается, мы и предположить того не могли, – уже годами с негодованием следит за чрезмерными славословиями Сталину. Так он давно всё понимает? нам это прежде не было сообщено. Вот и политически запачканный Даренский, публично заступаясь за пленного немца, кричит полковнику при солдатах: «мерзавец» (очень неправдоподобно). Четверо мало сознакомленных интеллигентов в тылу, в Казани, в 1942 же – пространно обсуждают расправы 1937 года, называя знаменитые заклятые имена (I – 64). И ещё не раз обобщённо – обо всей затерроренной атмосфере 1937 (III – 5, II – 26). И даже бабушка Шапошникова, политически совершенно нейтральная весь 1-й том, занятая только работой и семьёй, теперь вспоминает и «традиции народовольческой семьи» своей, и 1937, и коллективизацию, и даже голод 1921. Тем безогляднее и внучка её, ещё школьница, ведёт политические разговоры со своим ухажёром-лейтенантом и даже напевает магаданскую песню зэков. Теперь встретим и упоминание о голоде 1932 – 33.

А вот уже – шагаем и к последнему: в разгар Сталинградской битвы раскручивание политического «дела» на одного из высших героев – Грекова (вот это – советская действительность, да!) и даже к общему заключению автора о сталинградском торжестве, что и после него «молчаливый спор между победившим народом и победившим государством продолжался» (III – 17). Такое, правда, и в 1960 давалось не каждому. Жаль, что высказано это безо всякой связи с общим текстом, каким-то беглым вклинением, и – увы, не развито в книге более никак. И ещё к самому концу книги, отлично: «Сталин говорил: "братья и сёстры...» А когда немцев разбили – директору коттедж, без доклада не входить, а братья и сёстры в землянки» (III – 60).

Но и во 2-м томе встретится иногда от автора то «всемирная реакция» (II – 32), то вполне казённое: «дух советских войск был необычайно высок» (III – 8); и прочтём довольно торжественную похвалу Сталину, что он ещё 3 июля 1941 «первым понял тайну перевоплощения войны» в нашу победу (III – 56). И в возвышенном тоне восхищения думает Штрум о Сталине (III – 42) после сталинского телефонного звонка, – таких строк тоже не напишешь без авторского к ним сочувствия. И несомненно с таким же соучастием автор разделяет романтическое любование Крымова нелепым торжественным заседанием 6 ноября 1942 в Сталинграде – «в нём было что-то напоминавшее революционные праздники старой России». Да и взволнованные воспоминания Крымова о смерти Ленина тоже выявляют авторское соучастие (II – 39). Сам Гроссман несомненно сохраняет веру в Ленина. И свои прямые симпатии к Бухарину не пытается скрыть.

Таков – предел, которого Гроссман перейти не может.

И это же всё писалось – в расчёте (наивном) на публикацию в СССР. (Не оттого ли вклиняется и неубедительное: «Великий Сталин! Возможно, человек железной воли – самый безвольный из всех. Раб времени и обстоятельств».) Так что если «склочники» – то из райпрофсовета, а что-нибудь прямо в лоб коммунистической власти? – да Боже упаси. О генерале Власове – одно презрительное упоминание комкора Новикова (но ясно, что оно – и авторское, ибо кто в московской интеллигенции что-нибудь понимал о власовском движении даже и к 1960?). А дальше ещё неприкасаемее – один раз робчайшая догадка: «на что уж Ленин был умный, и тот не понял», – но сказано опять же этим отчаянным и обречённым Грековым (I – 61). Да ещё маячит к концу тома, как монумент, несокрушимый меньшевик (венок автора памяти своего отца?) Дрелинг, вечный зэк.

Да после 1955 – 56 он уже был много наслышан о лагерях, то была пора «возвращений» из ГУЛага, – и теперь автор эпопеи, уже хотя б из добросовестности, если не соображений композиции, пытается посильно охватить и зарешётчатый мир. Теперь – глазам пассажиров вольного поезда открывается и эшелон с заключёнными (II – 25). Теперь – отваживается автор и сам шагнуть в зону, описать её изнутри по приметам из рассказов вернувшихся. Для того выныривает глухо провалившийся в 1-м томе Абарчук, первый муж Людмилы Штрум, впрочем, коммунист-ортодокс, и в компанию к нему ещё сознательный коммунист Неумолимов, и ещё Абрам Рубин, из института Красной Профессуры (на льготном придурочьем посту фельдшера неправдоподобно прибедняется: «я низшая каста, неприкасаемый»), и ещё бывший чекист Магар, якобы тронутый поздним раскаянием об одном загубленном раскулаченном, и ещё другие интеллигенты – такие-то и возвращались тогда в московские круги. Автор старается реально изобразить лагерное утро (I – 39, есть детали верные, есть неверные). В нескольких главах уплотнённо иллюстрирует наглость блатных (только зачем же власть уголовных над политическими Гроссман называет «новаторством национал-социализма»? – нет уж, от большевиков, ещё с 1918, не отбирайте!), а учёный демократ неправдоподобно отказывается встать при вертухайском обходе. Эти несколько подряд лагерных глав проходят как в сером тумане: будто похоже, а – деланно. Но за такую попытку не упрекнёшь автора: ведь он с не меньшей смелостью берётся описать и лагерь военнопленных в Германии – и по требованиям эпопеи и для более настойчивой цели: сопоставить наконец коммунизм с нацизмом. Верно поднимается он и до другого обобщения: что советский лагерь и советская воля отвечают «законам симметрии». (Видимо, Гроссмана как бы шатало в понимании будущности своей книги: он же писал её для советской публичности! – а заодно с тем хотелось быть и до конца правдивым.) Вместе со своим персонажем Крымовым вступает Гроссман и в Большую Лубянку, тоже собранную по рассказам. (Естественны и здесь некоторые ошибки в реалиях и в атмосфере: то подследственный сидит прямо через стол от следователя и его бумаг; то, измученный бессонницей, не жалеет ночи на захватывающий разговор с сокамерником, да и надзиратели, странно, не мешают им в этом.) Несколько раз пишет (ошибочно для 1942): «МГБ» вместо «НКВД»; а ужасающей 501-й стройке приписывает только 10 тысяч жертв...

Вероятно, с такими же поправками надо воспринимать и несколько глав о немецком концлагере. Что там действовало коммунистическое подполье – да, это подтверждается свидетелями. Невозможная в лагерях советских, такая организация иногда создавалась и держалась в немецких благодаря общей национальной спайке против немецких охранников, да и близорукости послед-них. Однако Гроссман преувеличивает, что размах подполья был сквозь все лагеря, чуть не на всю Германию, что проносили с завода в жилую зону детали гранат и автоматов (это – ещё могло быть), а «в блоках вели сборку» (это уже фантазия). Но что несомненно: да, иные коммунисты втирались в доверие к немецкой охране, устраивали своих в придурки, – и могли неугодных себе, то есть антикоммунистов, отправлять на расправу или в штрафные лагеря (как у Гроссмана и отправляют в Бухенвальд народного вожака Ершова).

Теперь-то – гораздо свободнее Гроссман и в военной теме; теперь прочтём и такое, о чём и помыслить нельзя было в 1-м томе. Как командир танкового корпуса Новиков самовольно (и рискуя всей карьерой и орденами) на 8 минут задерживает атаку, назначенную командующим фронта, – чтобы лучше успели подавить огневые средства противника и не было бы больших потерь у наших. (И характерно: Новикова-брата, введенного в 1-й том исключительно для иллюстрации самоотверженного социалистического труда, теперь автор совсем забывает, тот как провалился, в серьёзной книге он уже не нужен.) Теперь к прежней легендарности командарма Чуйкова – добавляется и ярая зависть его к другим генералам и мертвецкое пьянство, до провала в полынью. И командир роты всю водку, полученную на бойцов, тратит на собственные именины. И своя авиация бомбит своих. И шлют пехоту на неподавленные пулемёты. И уже не читаем тех пафосных фраз о великом народном единстве. (Нет, кое-что осталось.)

Но реальность сталинградских боёв восприимчивый, наблюдательный Гроссман даже из корреспондентской должности ухватил достаточно. Бои в «доме Грекова» очень честно, со всей боевой действительностью описаны, как и сам Греков. Чётко видит автор и знает сталинградские боевые обстоятельства, лица, а уж атмосферу всех штабов – тем более достоверно. Заканчивая обзор военного Сталинграда, Гроссман пишет: «Его душой была свобода». Впрямь ли автор так думает или внушает себе, как хотелось бы думать? Нет, душой Сталинграда было: «за родную землю!»

Как мы видим из романа, как мы знаем и от свидетелей, и по другим публикациям автора – Гроссман был острейше заножён еврейской проблемой, положением евреев в СССР, а уж тем более к этому добавились жгучая боль, гнёт и ужас от уничтожения евреев по немецкую сторону фронта. Но в 1-м томе он цепенел перед советской цензурой да и внутренне ещё не осмелел оторваться от советского мышления – и мы видели, до какой же приниженной степени подавлена в 1-м томе еврейская тема, и уж, во всяком случае, ни штриха какой-либо еврейской стеснённости или неудовольствия в СССР.

Переход к свободе выражения дался Гроссману, как мы видели, нелегко, нецельно, без уравновешенности по всему объёму книги. Это же – и в еврейской проблеме. Вот евреям-сотрудникам института мешают вернуться с другими из эвакуации в Москву – реакция Штрума вполне в советской традиции: «Слава Богу, живём не в царской России». И тут – не наивность Штрума, автор последовательно проводит, что до войны ни духа, ни слуха какого-либо недоброжелательства или особого отношения к евреям в СССР не было. Сам Штрум «никогда не думал» о своём еврействе, «никогда до войны Штрум не думал о том, что он еврей», «никогда мать не говорила с ним об этом – ни в детстве, ни в годы студенчества»; об этом «его заставил думать фашизм». А где же тот «злобный антисемитизм», который так энергично подавлялся в СССР первые 15 советских лет? И мать Штрума: «забытое за годы советской власти, что я еврейка», «я никогда не чувствовала себя еврейкой». От настойчивой повторности теряется убедительность. И откуда же что взялось? Пришли немцы – соседка во дворе: «слава Богу, жидам конец»; а на собрании горожан при немцах «сколько клеветы на евреев было» – откуда ж это вдруг всё прорвалось? и как оно держалось в стране, где все забыли о еврействе?

Если в 1-м томе почти не назывались еврейские фамилии – во 2-м мы встречаем их чаще. Вот штабной парикмахер Рубинчик играет на скрипке в Сталинграде, в родимцевском штабе. Там же – боевой капитан Мовшович, командир сапёрного батальона. Военврач доктор Майзель, хирург высшего класса, самоотверженный до такой степени, что ведёт трудную операцию при начале собственного приступа стенокардии. Неназванный по имени тихий ребёнок, хилый сын еврея-фабриканта, умерший когда-то в прошлом. Уже помянуты выше несколько евреев в сегодняшнем советском лагере. (Абарчук – бывший большой начальник на голодоморном кузбасском строительстве, но коммунистическое прошлое его подано мягко, да и сегодняшняя завидная в лагере должность инструментального кладовщика не объяснена.) И если в самой- семье Шапошниковых в 1-м томе было смутно затушёвано полуеврейское происхождение двух внуков – Серёжи и Толи, то о третьей внучке Наде во 2-м томе – и без связи с действием, и без необходимости – подчёркнуто: «Ну, ни капли нашей славянской крови в ней нет. Совершенно иудейская девица». – Для упрочения своего взгляда, что национальный признак не имеет реального влияния, Гроссман не раз подчёркнуто противопоставляет одного еврея другому по их позициям. «Господин Шапиро – представитель агентства "Юнайтед Пресс" – задавал на конференциях каверзные вопросы начальнику Совинформбюро Соломону Абрамовичу Лозовскому». Между Абарчуком и Рубиным – измышленное раздражение. Высокомерный, жестокий и корыстный комиссар авиаполка Берман не защищает, а даже публично клеймит несправедливо обиженного храброго лётчика Короля. И когда Штрума начинают травить в его институте – лукавый и толстозадый Гуревич предаёт его, на собрании развенчивает его научные успехи и намекает на «национальную нетерпимость» Штрума. Этот рассчитанный приём расстановки персонажей уже принимает характер растравы автором своего больного места. Незнакомые молодые люди увидели Штрума на вокзале ждущим поезда в Москву – тотчас: «Абрам из эвакуации возвращается», «спешит Абрам получить медаль за оборону Москвы».

Толстовцу Иконникову автор придаёт такой ход чувств. «Гонения, которые большевики проводили после революции против церкви, были полезны для христианской идеи» – и число тогдашних жертв не подорвало его религиозной веры; проповедовал он Евангелие и во время всеобщей коллективизации, наблюдая массовые жертвы, да ведь тоже и «коллективизация шла во имя добра». Но когда он увидел «казнь двадцати тысяч евреев... – в этот день [он] понял, что Бог не мог допустить подобное, и... стало очевидно, что его нет».

Теперь наконец Гроссман может позволить себе открыть нам содержание предсмертного письма матери Штрума, которое передано сыну в 1-м томе, но лишь смутно упомянуто, что оно принесло горечь: в 1952 году автор не решился отдать его в публикацию. Теперь оно занимает большую главу (I – 18) и с глубинным душевным чувством передаёт пережитое матерью в захваченном немцами украинском городе, разочарование в соседях, рядом с которыми жили годами; бытовые подробности изъятия местных евреев в загон искусственного временного гетто; жизнь там, разнообразные типы и психология захваченных евреев; и самоподготовление к неумолимой смерти. Письмо написано со скупым драматизмом, без трагических восклицаний – и очень выразительно. Вот гонят евреев по мостовой, а на тротуарах стоит глазеющая толпа; те – одеты по-летнему, а евреи, взявшие вещи в запас, – «в пальто, в шапках, женщины в тёплых платках», «мне показалось, что для евреев, идущих по улице, уже и солнце отказалось светить, они идут среди декабрьской ночной стужи».

Гроссман берётся описать и уничтожение механизированное, центральное, и прослеживая его от замысла; автор напряжённо сдержан, ни выкрика, ни рывка: оберштурмбаннфюрер Лисс деловито осматривает строящийся комбинат, и это идёт в технических терминах, мы не упреждаемся, что комбинат назначен для массового уничтожения людей. Срывается голос автора только на «сюрпризе» Эйхману и Лиссу: им предлагают в будущей газовой камере (это вставлено искусственно, в растравку) – столик с вином и закусками, и автор комментирует это как «милую выдумку». На вопрос же, о каком количестве евреев идёт речь, цифра не названа, автор тактично уклоняется, и только «Лисс, поражённый, спросил: – Миллионов?» – чувство меры художника.

Вместе с доктором Софьей Левинтон, захваченной в немецкий плен ещё в 1-м томе, автор теперь втягивает читателя в густеющий поток обречённых к уничтожению евреев. Сперва – это отражение в мозгу обезумевшего бухгалтера Розенберга массовых сожжений еврейских трупов. И ещё другое сумасшествие – недорастрелянной девушки, выбравшейся из общей могилы. При описании глубины страданий и бессвязных надежд, и наивных последних бытовых забот обречённых людей – Гроссман старается удерживаться в пределах бесстрастного натурализма. Все эти описания требуют недюжинной работы авторского воображения – представить, чего никто не видел и не испытал из живущих, не от кого было собирать достоверные показания, а надо вообразить эти детали – оброненный детский кубик или куколку бабочки в спичечной коробке. Автор в ряде глав старается быть как можно более фактичным, а то и будничным, избегая взрыва чувств и у себя, и у персонажей, затягиваемых принудительным механическим движением. Он представляет нам комбинат уничтожения – обобщённый, не называя его именем «Освенцим». Всплеск эмоций разрешает себе только при отзыве на музыку, сопровождающую колонну обречённых и диковинные потрясения от неё в душах. Это – очень сильно. И сразу вплотную – о чёрно-рыжей гнилой охимиченной воде, которая остатки уничтоженных смоет в мировой океан. И вот – последние чувства людей (у старой девы Левинтон вспыхивает материнское чувство к чужому малышу, и, чтобы быть с ним рядом, она отказывается выйти на спасительный вызов «кто тут хирург?»), даже и – душевный подъём гибели. И дальше, дальше автор вживается в каждую деталь: обманного «предбанника», стрижки женщин для сбора их волос, чьё-то остроумие на грани смерти, «мускульная сила плавно изгибающегося бетона, втягивавшего в себя человеческий поток», «какое-то полусонное скольжение», всё плотней, всё сжатее в камере, «всё короче шажки людей», «гипнотический бетонный ритм», закруживающий толпу, – и газовая смерть, темнящая глаза и сознание. (И на том бы – оборвать. Но автор, атеист, даёт вослед рассуждение, что смерть есть «переход из мира свободы в царство рабства» и «Вселенная, существовавшая в человеке, перестала быть», – это воспринимается как обидный срыв с душевной высоты, достигнутой предыдущими страницами.)

По сравнению с этой могучей самоубеждающей сценой массового уничтожения – слабо стоит в романе отдельная глава (II – 32) отвлечённого рассуждения об антисемитизме: о его разнородностях, о его содержании и сведение всех причин его – к бездарности завистников. Рассуждение сбивчивое, не опёртое на историю и далёкое от исчерпания темы. Наряду с рядом верных замечаний – ткань этой главы весьма неравнозначна.

А сюжетно еврейская проблема в романе больше строится вокруг физика Штрума. В 1-м томе автор не давал себе смелости развернуть образ, теперь он на это решается – и главная линия тесно переплетена с еврейским происхождением Штрума. Теперь, с опозданием, мы узнаём о тошном ему «вечном комплексе неполноценности», который он испытывает в советской обстановке: «входишь в зал заседаний – первый ряд свободен, но я не решаюсь сесть, иду на камчатку». Тут – и сотрясающее действие на него предсмертного письма матери.

О самой сути научного открытия Штрума автор, по законам художественного текста, разумеется, не сообщает нам, и не должен. А поэтическая глава (I – 17) о физике вообще – хороша. Весьма правдоподобно описывается момент угадки зерна новой теории – момент, когда Штрум был занят совсем другими разговорами и заботами. Эту мысль «казалось, не он породил, она поднялась просто, легко, как белый водяной цветок из спокойной тьмы озера». В нарочито неточных выражениях открытие Штрума поднято как эпохальное (это – хорошо изъявлено: «рухнуло тяготение, масса, время, двоится пространство, не имеющее бытия, а один лишь магнетический смысл»), «классическая теория сама стала лишь частным случаем в разработанном Штрумом новом широком решении», институтские сотрудники прямо ставят Штрума вслед за Бором и Планком. От Чепыжина, практичнее того, узнаём, что теория Штрума пригодится в разработке ядерных процессов.

Чтобы жизненно уравновесить величие открытия, Гроссман, с верным художественным тактом, начинает копаться в личных недостатках Штрума, кое-кто из коллег-физиков считает его недобрым, насмешливым, надменным. Гроссман снижает его и внешне: «чесался и выпячивал губу», «шизофренически накуксится», «шаркающая походка», «неряха», любит дразнить домашних, близких, груб и несправедлив к пасынку; а однажды «в бешенстве порвал на себе рубаху и, запутавшись в кальсонах, на одной ноге поскакал к жене, подняв кулак, готовый ударить». Зато у него «жёсткая, смелая прямота» и «вдохновение». Иногда автор отмечает самолюбивость Штрума, часто – его раздражительность, и довольно мелкую, вот и на жену. «Мучительное раздражение охватило Штрума», «томительное, из глубины души идущее раздражение». (Через Штрума автор как бы разряжается и от тех напряжений, которые сам испытал в стеснениях многих лет.) «Штрума сердили разговоры на житейские темы, а ночью, когда не мог уснуть, думал о прикреплении к московскому распределителю». Воротясь из эвакуации в свою просторную, благоустроенную московскую квартиру, с небрежением замечает, что шофёра, поднесшего их багаж, «видимо всерьёз занимал жилищный вопрос». А получив желанный привилегированный «продовольственный пакет», терзается, что и сотруднику меньшего калибра дали не меньший: «Удивительно у нас умеют оскорблять людей».

Каковы его политические взгляды? (Двоюродный брат его отбыл лагерный срок и отправлен в ссылку.) «До войны у Штрума не возникали особо острые сомнения» (по 1-му тому припомним, что – и во время войны не возникали). Например, он тогда верил диким обвинениям против знаменитого профессора Плетнёва – о, из «молитвенного отношения к русскому печатному слову», – это о «Правде»... и даже в 1937 году?.. (В другом месте: «Вспомнился 1937 год, когда почти ежедневно назывались фамилии арестованных минувшей ночью..-.») Ещё в одном месте читаем, что Штрум даже «охал по поводу страданий раскулаченных в период коллективизации», что уж и вовсе непредставимо. Вот что Достоевскому «скорей "Дневник писателя" не надо было писать» – в это его мнение верится. К концу эвакуации, в кругу институтских сотрудников, Штрума вдруг прорывает, что в науке для него не авторитеты – «заведующий отделом науки ЦК» Жданов «и даже...». Тут «ждали, что он произнесёт имя Сталина», но он благоразумно только «махнул рукой». Да, впрочем, уже домашним: «все мои разговоры... дуля в кармане».

Не всё это у Гроссмана увязано (может быть, и не успел он доработать книгу до последнего штриха) – а важней, что ведёт-то он своего героя к тяжкому и решительному испытанию. И вот оно подступило – в 1943 вместо бы ожидаемого 1948 – 49, анахронизм, но это дозволенный для автора приём, ибо он камуфляжно переносит сюда уже собственное такое же тяжкое испытание 1953 года. Разумеется, в 1943 физическое открытие, сулящее ядерное применение, мог ожидать только почёт и успех, а никак не гонение, возникшее у коллег без приказа сверху, и даже обнаруживших в открытии «дух иудаизма», – но так надо автору: воспроизвести обстановку уже конца 40-х годов. (В череде немыслимых по хронологии забеганий Гроссман уже называет и расстрел Антифашистского Еврейского комитета, и «дело врачей», 1952.)

И – навалилось. «Холодок страха коснулся Штрума, того, что всегда тайно жил в сердце, страха перед гневом государства». Тут же наносится удар и по его второстепенным сотрудникам-евреям. Сперва, ещё не оценив глубины опасности, Штрум берётся высказать директору института дерзости – хотя перед другим академиком, Шишаковым, «пирамидальным буйволом», робеет, «как местечковый еврей перед кавалерийским полковником». Удар приходится тем больней, что постигает вместо ожидаемой Сталинской премии. Штрум оказывается очень отзывчив на вспыхнувшую травлю и, не в последнюю очередь, на все бытовые последствия её – лишение дачи, закрытого распределителя и возможные квартирные стеснения. Ещё даже раньше, чем ему подсказывают коллеги, Штрум по инерции советского гражданина сам догадывается: «написать бы покаянное письмо, ведь все пишут в таких ситуациях». Дальше его чувства и поступки чередуются с большой психологической верностью, и описаны находчиво. Он пытается развеяться в разговоре с Чепыжиным (старуха-прислуга Чепыжина при том целует Штрума в плечо: напутствует на казнь?). А Чепыжин вместо подбодрений сразу пускается в изложение путаной, атеистически бредовой, смешанной научно-социальной своей гипотезы: как человечество свободной эволюцией превзойдёт Бога. (Чепыжин был искусственно изобретен и впихнут в 1-й том, такой же он дутый и в этой придуманной сцене.) Но независимо от пустоты излагаемой гипотезы – психологически очень верно поведение Штрума, приехавшего ведь за духовным подкреплением. Он полунеслышит эту тягомотину, тоскливо думает про себя: «мне не до философии, ведь меня посадить могут», ещё продолжает думать: так идти ли ему каяться или нет? а вывод вслух: «наукой должны заниматься в наше время люди великой души, пророки, святые», «где мне взять веру, силу, стойкость, – быстро проговорил он, и в голосе его послышался еврейский акцент». Жалко себя. Уходит, и на лестнице «слёзы текли по его щекам». А уже скоро идти на решающий Учёный совет. Читает и перечитывает своё возможное покаянное заявление. Начинает партию в шахматы – и тут же рассеянно покидает её, очень живо всё, и соседние с тем реплики. Вот уже «воровски оглядываясь, с жалкими местечковыми ужимками торопливо повязывает галстук», торопится успеть на покаяние – и находит силы оттолкнуть этот шаг, снимает и галстук, и пиджак, – он не пойдёт.

А дальше его гнетут страхи – и незнание, кто же выступал против него, и что говорили, и что теперь с ним сделают? Теперь, в окостенении, он по нескольку дней не выходит из дома, – ему перестали звонить по телефону, его предали и те, на чью поддержку он надеялся, – а бытовые стеснения уже и душат: уже «боялся управдома и девицы из карточного бюро», отнимут излишки жилой площади, член-корреспондентскую зарплату, – продавать вещи? и даже, в последнем отчаянии, «часто думал о том, что пойдёт в военкомат, откажется от брони Академии и попросится красноармейцем на фронт»... А тут ещё и арест свояка, бывшего мужа сестры жены, не грозит ли тем, что и Штрума арестуют? Как всякий благополучный человек: ещё и не сильно его тряхнули, ощущает же он как последний край существования.

А дальше – вполне советский оборот: магический доброжелательный звонок Сталина к Штруму – и сразу всё сказочно переменилось, и сотрудники кидаются к Штруму заискивать. Так учёный – победил и устоял? Редчайший пример стойкости в советское время?

Не тут-то было, Гроссман безошибочно ведёт: а теперь следующее, не менее страшное искушение – от ласковых объятий. Хотя Штрум упреждающе и оправдывает себя, что он – не такой же, как помилованные лагерники, тут же всё простившие и проклявшие своих прежних сомучеников. Но вот уже опасается бросить на себя тень жениной сестры, хлопочущей об арестованном муже, его раздражает и жена, зато весьма приятно стало благоволение начальства и «попадание в какие-то особые списки». «Самым удивительным было то», что от людей, «ещё недавно полных к нему презрения и подозритель-ности», он теперь «естественно воспринимал их дружеские чувства». Даже с удивлением ощутил: «администраторы и партийные деятели... неожиданно эти люди открылись Штруму с другой, человеческой стороны». И при таком-то его благодушном состоянии это новоласковое начальство предлагает ему подписать гнуснейшее сов-патриотическое письмо в «Нью-Йорк таймс». И Штрум не находит силы и выверта, как отказаться, – и безвольно подписывает. «Какое-то тёмное тошное чувство покорности», «бессилия, замагниченность, послушное чувство закормленной и забалованной скотины, страх перед новым разорением жизни».

Таким поворотом сюжета – Гроссман казнит сам себя за свою покорную подпись января 1953 по «делу врачей». (Даже, для буквальности, чтобы осталось «дело врачей», – анахронистически вкрапляет сюда тех давно уничтоженных профессоров Плетнёва и Левина.) Вот кажется: теперь напечатают 2-й том – и раскаяние произнесено публично.

Да только вместо того – гебисты пришли и конфисковали рукопись...